— О таковом священнослужитель должен рассудити, подлинно ли, будучи вне ума, соделал сие. Ибо часто близкие к пострадавшему от самого себя, желая достигнута, да будет приношение и молитва за него, неправдуют и глаголют, яко был вне себя. Может же быти, яко соделал сие от обиды человеческия, или по иному какому случаю от малодушия и о таковом не подобает быти приношения, ибо есть самоубийца. Посему священнослужитель непременно должен со всяким тщанием испытывати, да не подпадает осуждению[167].
С точки зрения буквы закона эта формулировка сохраняет статус церковного закона православной церкви по сей день.
Канонические положения русской церкви, известные из различных источников, не систематизированы. Первоначальный их источник — византийские сборники законов, «Номоканон». На Руси сборники под названием «Номоканон», или «Кормчая книга», циркулировали во множестве различных списков; как и их византийские образцы, они заключали в себе разнообразный материал: утверждения святых отцов, решения вселенских и поместных соборов, выдержки из гражданских законодательств и авторитетные мнения — такие, как 18 Ответов Тимофея Александрийского, которые можно найти уже в самых ранних из таких рукописных сборников, в домонгольский период[168].
Первая печатная версия, «Иосифская кормчая» (1650), также включала в себя (в главе 61) Ответ 14 Тимофея Александрийского о самоубийстве. «Кормчая книга» сохраняла авторитет в церковной практике вплоть до двадцатого века. В 1839 году Синод выпустил официальный свод церковных законов, «Книга правил святых апостолов, святых соборов вселенских и поместных и святых отцов»; по вопросу о самоубийстве и этот свод относил к Ответу 14 Тимофея Александрийского.
Таково состояние церковного права. Однако историки русской церкви не придают большого значения правовым документам. Так, Е. Голубинский, рассуждая о роли канонического права в своей «Истории русской церкви» в 1880 году, представил ситуацию следующим образом:
Никто не отрицает обязательной силы канонов церковных; но в практической жизни действуют не они непосредственно, а заведенный на основании их (а отчасти и помимо их и вопреки им) обычай; в практической жизни требуется знание и соблюдение сего последнего и нисколько не первых, знание которых представляется излишним и ненужным и простою ученою роскошью. На этом основании даже в настоящее время мы не найдем ни одного священника, который бы порядочно знал каноны церковные и имел бы сколько-нибудь удовлетворительное понятие о книге, называемой Кормчего (кроме того, что она есть книга весьма толстая)[169].
Ему вторил правовед Н. Суворов в учебнике церковного права, имевшем хождение в начале двадцатого века: «Главным образом практика церковная определялась не „правилами св. апостолов и св. отец“, а обычаем, сложившимся в течение веков»[170].
Обычай нашел отражение в целом ряде письменных документов. Так, в ежедневной церковной практике священники руководствовались «Требниками». Авторитетный источник такого типа, «Требник» Киевского митрополита Петра Могилы (1646), предписывал отказывать в церковном погребении «самим себя убивающим от отчаяния и гнева, разве аще прежде смерти знамения покаяния показаша»[171]. «Требники», бывшие в употреблении в 1870-е годы, содержали такое же указание[172]. Конкретные инструкции давались также в циркулярах церковных иерархов, адресованных приходским священникам. Важнейший документ средневековой эпохи, «Послание Митрополита Фотия к псковскому духовенству» (1417), содержит указания о самоубийстве, почерпнутые из авторитетных богословских источников: «А который от своих рук погубится, удавится, или ножем избодется, или в воду себе ввержет: ино по святым правилам тех не поведено у церквей хоронити, ни над ними пети, ни поминати, но в пустом месте в яму вложив, закопати; створит же о душах их Господь яко же сам весть, по своим неизреченным судебам, занеже святыи отцы именуют тех самовольною жертвою, даема не Богу»[173]. Изданная два века спустя «Инструкция патриарха Адриана поповским старостам или благочинным смотрителям от 26 декабря 1697» (в статье 21) давала указания, явно продиктованные языческими представлениями о самоубийстве (смешивая самоубийство с другими типами неестественной смерти): «А который человек обесится или зарежется, или купаясь и похваляся и играя утонет, или вина опьется или с качели убьется, или иную смерть сам над собою, своими руками учинит или на разбое и на воровстве каком убит будет: и тех умерших тел у церкви Божий не погребать, и над ними отпевать не велеть, а велеть их класть в лесу или на поле, кроме кладбища и убогих домов»{2}[174]. В девятнадцатом веке Инструкция Адриана вошла в состав «Полного собрания законов Российской Империи»[175]. Этот документ и его история иллюстрируют характерное смешение христианских и языческих представлений, церковной и светской власти, авторитета закона и силы обычая. Такая ситуация имела место во многих культурах, и в Средневековье, и в новое время, и с особой отчетливостью проявила себя в русской культуре.
Руководствуясь силой традиции более, чем буквой закона, русская церковь оставляла священнослужителям некоторую свободу в принятии решений относительно того, как поступить с самоубийцей. В неясных случаях в дело вступал авторитет церковных властей; решения, принятые по конкретным случаям, служили прецедентами для дальнейшей практики. Такой прецедент установил, например, в середине девятнадцатого века, митрополит Филарет (Дроздов, 1783–1867). Мать молодой самоубийцы обратилась к местному епископу с просьбой предписать приходскому священнику похоронить ее дочь по православному обряду. Отвергнув эту просьбу, епископ передал прошение в Синод. В конце концов прошение матери достигло митрополита Филарета, который наложил следующую резолюцию: «Уже сатана раз насмеялся над несчастной. Неужели надо допустить сатане еще раз насмеяться над ней? Похоронить по-православному». Как мы знаем из церковной печати, это весьма неформальное решение сохраняло авторитет вплоть до середины двадцатого века, когда оно послужило руководством для священников русской зарубежной церкви[176]. Неясность законодательных предписаний и процедур представлялась оправданной традицией православной церкви, в которой авторитет сообщества христиан как «хранителя благочестия» превосходил авторитет канонического права[177].
В этой ситуации трудно установить, каковой была церковная практика по отношению к самоубийцам. В конце девятнадцатого века автор «Настольной книги для священно-церковно-служителей» С. В. Булгаков счел нужным посетовать на тот факт, что с увеличением числа самоубийств увеличилась и терпимость к ним со стороны священнослужителей[178]. Призывая приходских священников блюсти авторитет христианской традиции, Булгаков предложил пространное богословское объяснение вопроса:
Самоубийство, совершенное обдуманно и сознательно, а не в припадке умоиступления, Церковь признает столь же тяжким грехом, как и отнятие жизни у другого (убийство). Жизнь для каждого человека есть драгоценнейший дар Божий — и по естеству, и по благодати искупления. Налагающий на себя убийственную руку христианин вдвойне оскорбляет Бога: и как Творца, и как Искупителя. Само собою понятно, что такое деяние может быть только плодом полного неверия и отчаянья в Божественном Провидении. <…> А кто чужд веры в Бога и упования на Него, тот чужд и Церкви, Она смотрит на вольного самоубийцу, как на духовного потомка Иуды предателя, который, отрекшись от Бога и Богом отверженный, «шед удавися». Отсюда понятно, что по нашим церковным и гражданским узаконениям сознательный и вольный самоубийца лишается церковного погребения и поминовения[179].
Приравнивание самоубийства к убийству восходит еще к Августину, однако взгляд на самоубийство как утверждение неверия в контексте конца девятнадцатого века звучит вполне современно: начиная с 1870-х годов общественное мнение в России связывало отмечаемый печатью рост самоубийств с наступлением атеизма. В этой ситуации «Настольная книга» для священнослужителей считала своим долгом воскресить древнюю позицию церкви.
Самоубийство в народных верованиях
Со средних веков и до начала двадцатого века в народных верованиях восточных славян, совмещавших христианские представления с языческими, самоубийство играло значительную роль. Согласно записям этнографа С. В. Максимова из девятнадцатого века, «на самоубийцах на том свете сам сатана разъезжает таким образом, что запрягает одних вместо лошадей, других сажает за кучера править, а сам садится на главном месте вразвалку, понукает и подхлестывает. По временам заезжает он на них в кузницы <…> Когда же сатана сидит на своем троне в преисподней, то всегда держит на коленях Иуду, христопродавца и самоубийцу»[180]. Однако центральную роль в народных представлениях о самоубийстве играло не христианское понятие о смертном грехе, а чувство опасности, связанное в языческом сознании с самоубийцами как людьми, умершими неестественной, или неправильной, смертью. В этом качестве самоубийца — часть целой группы существ, именуемых «заложными покойниками»; это жертвы самоубийств, убийств, несчастных случаев и умершие при неизвестных обстоятельствах