Самоубийство как культурный институт — страница 2 из 53


В недавние годы задачи и методы герменевтического и исторического подхода к человеку, его поведению, жизненному опыту, частной жизни, выдвигались целым рядом исследователей, работавших в рамках различных гуманитарных наук, среди них Клиффорд Геерц (Clifford Geertz) в культурной антропологии, Юрий Лотман в семиотике культуры, Поль Рикёр (Paul Ricoeur) в философской герменевтике. В своих монументальных историко-философских трудах Мишель Фуко (Michel Foucault) не только создал эпистемологический аппарат и особый дискурс для создания истории человеческого опыта, но и поставил такой подход под сомнение, продемонстрировав амбивалентность позиции человека, выступающего одновременно в качестве объекта и субъекта знания, творца и творения. Несмотря на эту философскую дилемму и на различия в понимании природы смысла, структуры языка и положения человека, историки культуры породили обширный круг эмпирических исследований — существуют истории смерти, сексуальности, боли, страха, вины, чувственного восприятия и человеческого тела. Мое исследование самоубийства написано в этом широком контексте. Пользуясь эклектически методологическими стратегиями и риторическими ходами коллег и предшественников, в ходе собственного опыта я неизбежным образом вношу и индивидуальные изменения в этот обширный арсенал. Так, мое понимание природы смысла сложилось под влиянием работы с литературными текстами. В силу этого опыта я придаю особое значение символическим структурам, отводя метафоре роль главного инструмента познания и двигателя истории идей. Медицина, социология, юриспруденция, периодическая печать рассматриваются в моем исследовании как модусы знания, сформированные как эвристическими стратегиями, так и риторическими конвенциями, работающими в качестве эвристических стратегий. Анализируя дискурсы научных дисциплин, периодической печати и художественной литературы, я стараюсь показать, как одни и те же слова обретают различный смысл. Как бывший структуралист, я имею склонность находить за обсуждением различных тем и проблем общие структурные парадигмы. Занятия клинической психологией побудили меня к попыткам включить в рассмотрение не только дискурс, но и субъект — и самоубийцу, и исследователя. Работа с русским материалом заставила меня принять во внимание пути культурных влияний и заимствований — и оценить творческий потенциал непонимания и искажения. Литература и «великий русский писатель» Достоевский заняли привилегированное место в моем исследовании — не потому, что Достоевский (как принято думать в среде его почитателей) сумел найти решения неразрешимых вопросов, а потому, что именно Достоевский яснее всех показал, что понимание причин и смысла такого поступка, как самоубийство, едва ли может быть доступно человеку, будь то сам самоубийца, его близкие, врач, журналист или даже великий русский писатель.

Исторический обзор: парадигмы самоубийства

Существует целый ряд исторических исследований самоубийства, большая часть которых написана в девятнадцатом веке[11]. Такие исследования обыкновенно открываются обзором знаменитых самоубийств, от Сократа до Вертера. Следуя этой традиции, я ставлю себе иную цель, рассматривая истории знаменитых самоубийств как своего рода единицы, или носители смысла. Будучи связанными с конкретными людьми и ситуациями, смысловые ореолы, окружающие акт самоубийства, складываются в связные сюжеты. В качестве модели, на которую ориентируются другие, такие истории приобретают парадигматическое значение. Подвергаясь переосмыслению в ходе веков, такие самоубийства выполняют важную роль в процессе передачи и видоизменения смыслов. Прежде чем перейти к анализу конкретного исторического материала, рассмотрим некоторые из таких парадигматических самоубийств, т. е. те смысловые ресурсы — тот «словарь», который имелся в распоряжении человека девятнадцатого века.

Смерть Сократа, известная из диалога Платона «Федон», является одной из самых продуктивных среди таких парадигм. Сознательный акт, направленный на освобождение души от тела, смерть Сократа послужила для последующих поколений образцом смерти-бессмертия. Именно в «Федоне» со смертью философа-поэта родилась идея бессмертия души, наложившая отпечаток на всю последующую историю западной цивилизации[12]. Идея самоубийства является важным компонентом этой парадигмы. В течение многих веков философы ведут спор о том, можно ли считать смерть Сократа самоубийством[13]. Перед тем как принять яд, Сократ обсуждает проблему самовольной смерти: человек нерасторжимо связан с богом, и лишь бог может освободить его от жизни. Многие интерпретаторы приняли этот аргумент как осуждение самоубийства. Другие обратили внимание на оставленную Сократом лазейку, добровольная смерть позволительна в том случае, когда необходимость смерти указана самим богом. Случай Сократа исполнен амбивалентности. Так, Сократ был приговорен к смертной казни посредством самоотравления афинским государством[14], однако он взял инициативу смерти на себя и принял яд прежде назначенного срока, рассуждая при этом о цели и значении своего акта — освобождении души от тела для вечной жизни. По мнению некоторых философов, изъявленная Сократом воля к смерти выступает как решительный аргумент в пользу идеи самоубийства. «Сократ желал умереть, — утверждал Ницше, — не Афины протянули ему чашу с ядом, а он сам вынудил Афины протянуть ему чашу с ядом»[15]. Для многих эта чаша стала «напитком бессмертия»[16]. Самая смерть Сократа, так похожая на самоубийство, наряду с его философскими аргументами стала для потомков символом смерти-бессмертия. Воспроизводя обстоятельства смерти Сократа — как добровольной смерти, — человек активизировал и смысл, приписанный смерти самим философом, возлагая надежды на бессмертие. Известен такой случай в среде Сократа — некий Клеомброт, который бросился в море, прочтя «Федон» Платона[17]. Мильтон (в книге III «Потерянного рая») прочел эту смерть именно как акт, направленный на достижение бессмертия по примеру Сократа — героя Платона: «И тот, кто, чтобы вкусить Элизиум Платона, бросился в море, Клеомброт». Джон Донн в своей христианской апологии самоубийства, трактате «Биатанатос», прочел акт Клеомброта как философский аргумент: «Ни несчастье, ни обвинение в преступлении, подлинное или ложное, а лишь величие ума подвигло его встретить смерть…» При этом Донн ссылался на Августина (к которому восходит позиция христианской церкви, осуждающей самоубийство) как на своего предшественника, также восхищенного поступком Клеомброта[18]. Как видим, интерпретация смерти Сократа как самоубийства сыграла немаловажную роль в образовании парадигмы смерти-бессмертия. Его последователи, казалось, рассуждали следующим образом:

Сократ бессмертен.

Сократ — самоубийца.

Следовательно, все самоубийцы бессмертны[19].

В целом, этот пример (смерть Сократа) демонстрирует, как знаменитый случай самоубийства становится моделью, в соответствии с которой человек осмысляет значение смерти. (В рамках герменевтического подхода я не берусь, однако, утверждать, что такое парадигматическое самоубийство является непосредственной причиной смерти.)

Ассоциативная связь между добровольной смертью и бессмертием души укрепилась и получила дальнейшее развитие в смерти Христа, которая неоднократно рассматривалась как самоубийство. Раннехристианские мыслители усматривали в смерти Христа параллель к смерти Сократа: подобно Сократу, Христос был казнен как преступник (приговоренный к смерти за подобное преступление — проповедь «иных богов»); подобно Сократу, Христос принял смерть добровольно; главное, смерть Христа, как и смерть Сократа, — это акт освобождения душ и от оков тела для жизни вечной[20]. В качестве образца для подражания жизнь и смерть Христа наделяла смыслом и жизнь и смерть рядового христианина. Таков смысл мученичества: принимая, а часто и провоцируя смерть, по образцу Христа, раннехристианские мученики находили таким образом «кратчайший путь к бессмертию»[21]. В свою очередь, мученичество — добровольная смерть как акт imitatio Christi — подкрепило представления о смерти Христа как о самоубийстве. В этом контексте Ориген прочел Гефсиманскую молитву как призывание смерти[22]. Хотя добровольное мученичество, а с ним и самоубийств как таковое, было осуждено Августином, вопрос о том, можно ли считать смерть Христа самоубийством, продолжал быть предметом богословских споров вплоть до двадцатого века[23]. Краеугольным камнем этих споров был вопрос о локализации воли к смерти[24]. Слова Гефсиманской молитвы, «не как я хочу, но как Ты» (Матвей 26:39), интерпретировались некоторыми авторами как решительный аргумент против идеи самоубийства. Однако окончательного разрешения вопрос о Христе-самоубийце не получил и в двадцатом веке, хотя к этому времени он стал уже предметом не богословов, а художников.

В восемнадцатом и девятнадцатом веках философы трактовали образы Христа и Сократа как взаимозаменяемые[25]. Так, для французских philosophes смерть, какой умер Сократ, доказав таким образом правоту своего учения, открывала путь к земному бессмертию философа. По словам Вольтера, «le Socrate de la Galilée» был неполноценным Сократом