Самоубийство как культурный институт — страница 21 из 53

. Подобное описание появилось и в авторитетной либеральной газете «Голос»[284]. «Санкт-Петербургские ведомости» нашли необходимым, выступая от лица Суворина, объявить, что муж жертвы, вопреки злостным утверждениям газет-конкурентов, не возражал против того, чтобы подвергнуть тело жены судебно-медицинскому вскрытию[285]. В этом контексте само название отеля, где произошло убийство-самоубийство, — Belle Vue — приобретало эмблематический смысл.

Деятели печати испытывали смешанные чувства относительно огласки, которой они предавали «драмы интимной жизни» своих собратьев. Публицист из радикального журнала «Дело» Б. Онгирский, предложив читателю обзор газетных сообщений о деле Сувориной в научной статье «Статистические итоги самоубийства», сетовал, что «Санкт-Петербургские ведомости» «забили тревогу на весь либеральный околоток», вместо того чтобы облегчить горе своего товарища «в семейном кругу»[286]. Газета-сплетница «Новости» во второй публикации на эту тему снабдила отчет о скандальных подробностях дела следующей оговоркой: «Описывая во вчерашнем нумере кровавую драму в Бель-вю, мы признали необходимым, из совершенно понятного чувства деликатности и уважения к чести семейства г. Суворина, умолчать об одном важном факте <…> Факт этот заключается в том, что, как сказал нам владелец гостиницы Бель-вю, г. Ломач, в нумере, который был занят г. Комаровым, в момент убийства все было в совершенном порядке и постели не тронуты»[287]. Идейная «Неделя» сообщила как скандальный факт то, что эта деталь была предана гласности: «Одна газета дошла даже до того, что добровольно взяла на себя роль судебного следователя и с торжеством объявила публике, что, по наведенным ею справкам, в номере гостиницы, где случилось происшествие, все оказалось в порядке и постель несмятою!»[288]. Все сообщения о деле в Бель-Вю предлагались под знаком социальной значимости описываемых событий. Даже «Новости» заключили красочное описание окровавленного тела женщины социологическим выводом, сформулированным в метафорических (медицинских) терминах: «Частое повторение подобных фактов указывает отчасти на ненормальное состояние развитой части нашего общества, а причины такого состояния кроются, по нашему мнению, в тех переменах, которые испытало наше общество в течение последнего десятилетия»[289]. «Частое повторение» превращало убийство и самоубийство в социальное явление, а прикрепленность к моменту предполагала историческую обусловленность. Публицисты из серьезных изданий в обзорах текущих событий за неделю или месяц волей-неволей переходили от индивидуального к повторяющемуся или коллективному, что, казалось, оправдывало оглашение частного и интимного. Для «Недели» это означало переход от «личностей» (а интерес к «личностям» был продуктом «нашей доморощенной гласности») к «общему смыслу этих явлений»[290]. Для публициста из «Дела» смерти, о которых сообщала общественная хроника, составляли цепь явлений, от «романтической смерти Сувориной, убитой Комаровым в отеле Бель-Вю, и до прозаической смерти одной бедной крестьянки, повесившейся на городском фонаре у Мытнинского двора»[291]. В этом качестве дело Сувориной становилось правомерным предметом общественного внимания. «Неделя» отнесла две смерти в отеле Бель-Вю за счет «эпидемии» насилия, утверждая, что «едва ли можно сомневаться, что [такие эпидемии] подчиняются известным законам, с такой же роковой, неуклонной правильностью, как и явления физического мира»[292].

В этом контексте газета выступала в роли деятеля науки — исследователя причинности.

Годом позже в своем фельетоне в «Санкт-Петербургских ведомостях» сам Суворин упомянул случай в Бель-Вю наряду с тремя подобными фактами, случившимися в течение года (убийство женщины, отвергнувшей любовные притязания), как характерное социальное явление, предложив и его историческую интерпретацию. Он сравнил таких современных молодых людей, как Комаров, с крепостниками недавно ушедшего времени и, обращаясь к читателям как к присяжным заседателям, призвал их вынести суровый приговор: «Но разве эти убийцы из современной молодежи, распоряжающиеся чужой жизнью, как своею собственностью, лучше таких помещиков доброго старого времени, преданных вами проклятию?»[293] Очевидно, что фельетонист вынес далеко идущие социальные выводы из своей личной драмы.

Статус события был ясен журналистам, но вопрос о причинах оставался открытым. «Неделя» и «Дело» вступили в полемику по этому вопросу. В «Деле» Б. Онгирский обсуждал дело Сувориной в статье «Статистические итоги самоубийств», прибегнув в поисках научного подхода к статистике. Публицист горько сетовал, что публика, заинтересовавшаяся в результате оглашения дела в Бель-Вю самоубийством, не имела твердого представления о причинах таких явлений. (Хотя речь шла об убийстве и самоубийстве, Онгирский — как и многие другие — рассматривал дело в Бель-Вю именно в контексте современных дискуссий о самоубийстве.) В самом деле (сетовал Онгирский), одни «усмотрели корень зла в нигилизме и безбожии», другие принялись отыскивать ответ на страницах учебника психиатрии, третьи вовсе не искали причины, успокоившись на мысли, «что никто, как Бог, управляет нашей жизнию…». К неодобрению Онгирского, Е. К. из «Недели» обратила свое перо на себя, предположив, что эпидемия насильственных смертей была продуктом самой гласности (акты насилия провоцировались вниманием печати)[294]. Стремясь «вполне уяснить» причины этого явления, Онгирский решил обратиться к «фактам», т. е. к цифрам. По его мнению, «цифры не нуждаются в комментариях, они ясно показывают», что истинной причиной самоубийств была бедность. И далее: бедность вела к развитию душевной болезни, а на этой почве развивалась склонность к самоубийству. (Онгирский пользовался статистическим отчетом И. Пастернацкого, опубликованным в «Медицинском вестнике»[295].) Тот факт, что бедность не являлась фактором в деле Комарова и Сувориной, не смущало этого деятеля радикальной печати, однако его, как и многих других, смущало наличие двух различных научных объяснений — традиционного, медицинского, и нового, социологического. К его глубокому сожалению, вопрос оставался открытым.

Отвечая «одному публицисту из „Дела“» в «Неделе»[296], Е. K. обратила внимание именно на эту проблему — противоречие между медицинским и социологическим объяснением явлений. Как она заметила с большой проницательностью, публицист из «Дела» переходил от методов общественных наук к методам естественных наук: «статистика бросается в сторону и оседлывается другой модный конек — законы человеческого организма и психология». Эта путаница понятий, по мнению Конради, возникла в процессе заимствования идей с Запада: «с тех пор, как мы узнали, что существует наука статистика и еще несколько других наук, занимающихся исследованием законов органической и неорганической I природы <…> таких статей у нас расплодилось очень много»[297].

В самом деле, в 1860–1870-е годы в русской печати появлялось множество таких статей. В момент, когда христианское мировоззрение больше не пользовалось абсолютным авторитетом, а в науке шла борьба между естественнонаучной и социологической точками зрения, в обществе, еще мало знакомом с действием открытого суда и свободной печати, русские публицисты — как и русская публика — находились в замешательстве. Замешательство касалось и общей точки зрения на человека (христианская или научная), и| вопроса об авторитете отдельных наук (медицина или социология), и базовых категорий мышления — индивидуальное и коллективное, частное и общее.

Дискурсивные стратегии

Решение этих проблем заключалось в самом дискурсе, которым пользовались при обсуждении вопросов о человеке и обществе, а в частности, о самоубийстве, решение не «научное» и не логическое, а метафорическое. Это был дискурс, в котором центральную роль играло понятие тела, наделенное разветвленными метафорическими значениями. Питаемый органическим направлением в западной социологии и фразеологией русского народничества (которой пользовались и те авторы, которые не разделяли народнической идеологии), этот дискурс изображал общество как коллективное тело. Преобладала тема патологии коллективного тела. (Говоря словами Петра Лаврова, в манифесте народничества, сериализованном в «Неделе» в 1868–1869 годах, «настоящий строй общества — строй патологический»[298].) Распространенной метафорой неблагополучия было «разложение общества»; метафорой познания общества— «вскрытие». В метафорическом ключе самоубийство часто фигурировало как результат разложения коллективного тела. Различные авторы выдвигали различные конкретные объяснения самоубийства — нигилизм и атеизм, растущая бедность, развитие цивилизации и капитализма или душевная болезнь. Объединял эти объяснения именно общий язык— набор метафор и риторических стратегий, связанных с образом разлагающегося социального тела. Эта метафора примиряла противоречия между индивидуальным и коллективным, медицинской и социальной точкой зрения, частным и публичным. Метафоричность языка приводила также к смешению между прямым и переносным смыслом.

Во многих текстах именно метафора разложения коллективного тела — и одна только метафора — предлагала (имплицитное) объяснение описанных событий. Так, журналист из «Отечественных записок» (в 1872 году) предпослал длинному списку убийств и самоубийств замечание о том, что современное общество, переживающее крутые реформы, подобно жертве «мучительных хирургических операций и ампутаций»