Самоубийство как культурный институт — страница 23 из 53

, т. е. в терминах судебно-медицинского отчета. Но писатель берет верх над патологоанатомом, переходя к фольклорным и евангельским образам: «рассеянные по всему лицу нашей земли», «кости перебитые» честных юношей-самоубийц — это «соль русской земли». Ниже читатель видит тела, «схороненные в сырой земле». А годом позже, предсказывает автор, «одинокие могилы сровняются с матерью-землею, и будущим летом никто и не заметит и не запомнит, что тут сгнили лучшие сердца и лучшие мозги, которых только производила когда-нибудь Россия…»[313] От описания трупа в судебно-медицинских терминах журналист перешел к серии фольклорных образов, основанных на метафоре «мать-сыра земля». Отчет завершается изображением того, как тела погибших, разлагаясь, растворяются в теле матери-земли. Метафора реализована: тело индивида и тело общества слились буквально.

Прогрессивные русские публицисты обыкновенно утверждали, что заботились не о слове или чистой науке, а о деле. Рассмотрим один такой пример. Согласно автору из журнала «Дело» (в 1868 году), «научные», т. е. статистические, данные — это «сырой материал», который подвергался «обработке» и «прилагался к делу» в руках журналиста, служа таким образом «прямым разрешением поставленных вопросов»[314]. Действуя в соответствии с назначением (и названием) журнала, публицист в поисках «коренных вопросов» о причинах самоубийства выступил с интерпретацией статистических данных, опубликованных в «Архиве судебной медицины и общественной гигиены»[315]. В своей статье он пытался установить причинно-следственные связи между рубриками статистических таблиц. Его выбор пал изданные о состоянии окружающей среды в связи с увеличением числа самоубийств, в особенности в среде бедняков. Стремясь к конкретности, журналист заговорил о «гнилости атмосферы и испорченности почвы» в столице. Здесь уже в ход пошла не статистика, а медицина. Как сообщил недавно тот же «Архив судебной медицины и общественной гигиены» («самый лучший и самый полезный из всех периодических изданий в России»[316]), в Петербурге, лишенном канализации, не соблюдаются правила о вывозе нечистот, которые выливаются прямо на землю, так что «вся почва Петербурга мало-помалу обращается в общую помойную яму, испаряющую миазмы»[317]. Как известно, это приводит к эпидемиям инфекционных болезней, в особенности поражающих семьи, живущие в подвалах, в непосредственном контакте с зараженной почвой. Этим убийственное воздействие гниющей почвы не ограничивается, решил журналист: «великую ошибку сделал бы статистик, если бы, говоря, например, о самоубийствах в Петербурге, не обращал внимания на такие обстоятельства, о которых мы сейчас упомянули»[318]. «Просматривая далее таблицы», он нашел значительное число случаев самоубийства под рубрикой «учащиеся». Чем это может быть вызвано? Публицист начинает рассуждать. Возьмите, например, студентов-медиков, обращается он к читателю. Задумайтесь о «материальной обстановке», в которой они живут, и «только тогда для нас сделаются понятными статистические цифры». Возьмите холодные, темные, сырые клетки «вросших в землю лачуг», «часто с трещинами в полу», в которых помещается большинство студентов, «прибавьте к этому весьма скудную пищу, которою питаются студенты», ежедневные занятия, «и притом занятия в больнице с разложившимися трупами, — и вы будете иметь прекрасно подготовленную почву для развития легочной чахотки». В заключение риторический вопрос: «Мудрено ли, что при подобной обстановке число самоубийств в среде учащихся представляет собой значительную цифру?»[319]

Читателя ведет серия риторических фигур, причем организующую роль играет образ почвы. Речь идет и о «почве» как метафоре (как, например, в составе идиомы «подготовить почву»), и о «почве» как физической реальности, той пропитанной отбросами, испаряющей миазмы почве, которая «подготавливает почву» для развития легочной чахотки, а следовательно, и обстановку для увеличения числа самоубийств. В поисках «положительных данных» о смертности и «коренных причин» самоубийств (термины автора[320]) текст колеблется между прямым и метафорическим смыслом слова «почва», сливая их воедино. Сама эта процедура продиктована логикой изначальной метафоры: «коренные причины» обнаружены в «почве».

Действие этих риторических ходов на читателя усиливается и за счет тех культурных ассоциаций, которые стоят за ключевыми понятиями. Так, за идеей о губительности «гнилой почвы», испаряющей «миазмы», стоит длительная традиция, которая восходит к научным представлениям, сформировавшимся еще в восемнадцатом веке. Как показал в своем исследовании «социального воображения» Алэн Корбин, представление о том, что зловонная городская почва, вобравшая в себя продукты распада (экскременты, гниющую пищу, разлагающиеся тела), гибельна для человека, было свойственно французам и в восемнадцатом, и в девятнадцатом веках, поощряя и предрассудки массового сознания, и заботы реформаторов общественной гигиены, причем медицинские представления об опасности нечистот для здоровья и благотворном действии городской канализационной системы сочетались в умах населения Парижа с архаическими, мифологическими представлениями о почве как о живом и всесильном существе[321]. Очевидно, что те же гигиенические представления и те же архаические страхи владели русской публикой в Петербурге 1860-х годов.

Сила убеждения, которую несли в себе такие статьи, основана на энергии риторических ходов и символических ассоциаций. Знакомые звуки распространенных идиом (таких, как «подготовить почву») и апелляция к коллективным страхам, а также конкретные эпизоды из жизни или литературы (например, история Базарова, студента-медика, смерть которого, так похожая на самоубийство, была вызвана именно контактом с разлагающимся трупом) — все это создает у читателя представление, что причинно-следственная связь между «почвой», или разложением, и самоубийством позитивно установлена. В этом смысле, задачу автора из «Дела» — превратить слово в дело и вскрыть «коренные причины» самоубийства — можно считать выполненной: «корень» самоубийства найден в «почве» посредством реализации метафоры. Как мы видим из различных примеров, риторическая структура дискурса, построенная на реализации метафор и метафоризации научных понятий, оказывается немаловажной силой в формировании коллективных представлений о природе вещей.

Врач в плену метафор: символическая сила вскрытия

Среди метафор, организующих обсуждения самоубийства, наряду с образом разложения важнейшую роль играет вскрытие. Центральная метафора позитивного знания в культуре девятнадцатого века (как было показано в главе об европейской науке), в России 1860-х годов понятие «вскрытие» приобретало дополнительные коннотации в контексте политики гласности, понимаемой как обнажение скрытых общественных механизмов для обозрения публики. Образ судебно-медицинского вскрытия (процедура, которой в обязательном порядке подвергались тела самоубийц) обладал особой символической силой, сочетая в себе авторитет медицины и закона. (Именно в этом контексте журнал «Архив судебной медицины и общественной гигиены» мог считаться самым дельным среди русских периодических изданий.) Не только журналисты, которые писали о самоубийстве, но и ученые-медики, которые собственноручно производили судебно-медицинские вскрытия, нередко попадали в плен этих метафор, теряя различие между прямым и переносным смыслом. Такова история Ивана Гвоздева, профессора судебной медицины Казанского университета и автора популярной (часто цитируемой) брошюры «О самоубийстве с социальной и медицинской точки зрения». Опубликованная (в Казани) в 1889 году, эта книга подводила итоги двадцатилетней практики, начавшейся в разгар «эпидемии» 1860-х годов. Как мыслитель, Гвоздев разделял взгляд на человека Людвига Бюхнера, утверждая в своей книге, что «движение материи», понятие, объясняющее в настоящее время «все явления видимого мира», могло «пролить свет» и на «темную область душевных отправлений», нормальных и ненормальных, «а в том числе и самоубийства»[322]. Как ученый-врач, Гвоздев доверял лишь «позитивным данным», ограничившись материалом, полученным при вскрытии головного мозга. Как истинный позитивист, он решил также ограничиться полученным из собственного опыта — «только тем, что получили мы лично из хода жизни вообще и в особенности из данных судебно-медицинских вскрытий самоубийц»[323]. Исходя из данных более чем ста вскрытий, он утверждал, что «сращение твердой мозговой оболочки с костями черепа» было одной из характерных черт смерти от самоубийства как таковой. Заметив, что роль твердой оболочки головного мозга в «умственной или духовной деятельности» оставалась науке неясной, Гвоздев тем не менее утверждал, что такие изменения в материи мозга не могли не привести к существенным изменениям молекулярного движения в мозгу, т. е. психической деятельности[324]. В целом Гвоздев пришел к следующему выводу: «Хотя головной мозг во всех психических расстройствах, и в том числе и при самоубийстве, и должен представлять соответствующие этим расстройствам материальные изменения, но эти изменения бывают иногда до того неуловимы или преходящи, что, даже при резких формах умопомешательства, не редко ускользают от надлежащего определения. Проходимость или неуловимость материальных изменений собственно головного мозга, при самоубийстве, есть явление почти постоянное, особенно при посягательстве на свою жизнь людей, по-видимому, психически здоровых»