Самоубийство как культурный институт — страница 25 из 53

. Из мемуаров современников становится также очевидным, что Демерт страдал от алкоголизма. К середине 1875 года «Отечественные записки» отказались печатать поставляемые им хроники — они стали бессвязны и бессмысленны[338]. Успенский (который также был известен злоупотреблением алкоголем) уточнил диагноз: коллега-литератор страдал не алкоголизмом, а «слишком большой впечатлительностью», «а работа в качестве внутреннего обозревателя — дело трудное именно для впечатлительного человека». Выступая с вершины авторитета личного опыта, Успенский поручился за Демерта в вопросе о причинах его душевного заболевания: «Пишущий эти строки, как лично знавший Демерта, может поручиться, что в расстройстве его умственных способностей едва ли не главную роль играло именно это свойство его работы» — «почти вся личная жизнь Демерта поглощена его делом, именно этим внутренним обозрением» (курсив Успенского). Успенский метафорически представил помешательство Демерта как своего рода профессиональную болезнь: расстройство его умственных способностей, а затем и смерть были вызваны именно «внутренним обозрением»[339]. Подобно тургеневскому Базарову, заразившемуся при вскрытии тела умершего во время эпидемии крестьянина, Демерт погиб, выполняя операцию по обозрению внутреннего, — как публицист, он был занят вскрытием общественного тела, что оказалось делом не менее опасным для жизни, чем медицинское вскрытие.

Согласно свидетельствам современников, смерти Демерта способствовали и личные обстоятельства — несчастная любовь, а также серия смертей и самоубийств в семье. После этих испытаний, писал Скабичевский, Демерт стал «живым трупом»[340]. Племянник Демерта, Платон, покончил с собой в январе 1871 года. Самоубийство занимало значительное, едва ли не центральное место во внутренних обозрениях Д. в «Отечественных записках» в 1871, 1872 и 1873 годах. Именно в эти годы «эпидемия самоубийств» бушевала на страницах русской печати. Усматривая (подобно другому журналисту, Суворину) в своих личныхдрамах общественное явление, Демерт прилагал особые усилия к обнаружению и обнародованию общественных язв, таких, как повальное пьянство, преступления, самоубийство, причины которых оставались для него (как и для других) тайной. «Что же за причина такая, однако же, всех этих ужасов, повторяющихся в последнее время почти так же часто, как случаи смерти от тифа, лихорадки и проч.?» — вопрошал обозреватель на страницах «Внутренней хроники», где он упоминал и о самоубийстве казанского гимназиста, оставшегося неназванным[341]. Когда умер сам Демерт, его собратья по перу описали его безвременную и загадочную смерть в терминах общего для всей профессии языка. Так, в воображении коллеги-публициста (Скабичевского) тело обозревателя Демерта — вскрытое тело безымянного арестанта — слилось с телами преступников и самоубийц, судьбу которых Демерт описывал в своих хрониках: «А где его могила? И есть ли у него могила? Может быть, его, как безвестного арестанта, умершего в части, отправили в университетский анатомический кабинет и там распотрошили рядом с трупом одного из жуликов, с которыми он был захвачен»[342]. В конце концов личность, жизнь и смерть журналиста были поглощены сетью метафор, которую он сам сплел[343].

Заключение

В обсуждениях темы самоубийства в русской печати 1860–1880-х годов нашли выражение различные социальные, научные и философские проблемы и различные идеологические позиции. Образы обезображенного тела самоубийцы, часто появлявшиеся на страницах газет и журналов, стали эмблемой разложения социального тела — русского общества эпохи Великих Реформ. Для позитивистов самоубийство было пробным камнем в принципиальном вопросе о свободе воли (и сильным аргументом в пользу детерминизма). Их противники видели в самоубийстве результат позитивистского мировоззрения. Для них судьба самоубийцы отражала судьбу общества, лишенного религии, — тело, лишенное души, само собой обращающееся в ничто. Для позитивиста тело самоубийцы представляло роковую загадку и трагический упрек — свидетельство недоступности знания о причинах явлений душевной жизни, следы которой оставались неуловимыми в материи. Сознание бессильности человека определить причинно-следственные связи привело к тому, что надлежащее, но ускользавшее объяснение было найдено в самом дискурсе, которым пользовались русские публицисты, — тело самоубийцы приобрело вторую жизнь как культурный символ.

* * *

Аппендикс. В двадцатом веке: эпидемия 1906–1914 годов

В начале двадцатого века, вскоре после революции 1905 года русская печать вновь наполнилась сообщениями об эпидемии самоубийств. Тема самоубийства буквально наводняла русскую печать вплоть до 1914 года, когда с началом первой мировой войны она практически исчезла и со страниц газет и журналов, и из профессиональных публикаций. Как и в 1860–1880-е годы, в 1900-е годы внимание современников привлекла именно повторяемость и регулярность числа самоубийств, осмысляемая как «эпидемия»: «Увеличение за последнее время самоубийств привлекло к себе общее внимание. Настоящий год представляется в этом отношении исключительным. Мы встречаемся не только с значительным количеством самоубийств, но и с эпидемическим их характером», — писал в 1908 году в педагогическом журнале «Вестник воспитания» доктор И. Майзел[344]. Годом позже в том же журнале другой автор настаивал именно на идее эпидемии: «за последние три года в России свирепствует „эпидемия“ самоубийств»[345]. (В начале двадцатого века педагогические журналы взялись за обсуждение самоубийства; так как считалось, что эта «эпидемия» в особенности поразила молодых людей и подростков.) «Мы переживаем, можно сказать, эпоху самоубийств во всевозможных их видах», — вторил (в том же 1908 году) в ироническом тоне критик А. Пешехонов, обозреватель журнала «Русское богатство», где он помещал свои обзоры текущих событий «литературы и жизни»[346]. Тот же факт, без всякой иронии, констатировал земский активист врач Д. Жбанков в научной статье, заказанной тем же журналом: «Наличность эпидемии самоубийств очевидна»[347]. Согласно статистическим данным, которые регулярно публиковались в органах массовой печати, увеличение числа самоубийств было зарегистрировано в 1906 году и продолжало резко увеличиваться в каждом следующем, вплоть до 1913 года[348]. Как и в девятнадцатом веке, журналисты вдохновлялись статистиками, а статистики пользовались данными, заимствованными непосредственно из газетных хроник[349]. Как и в эпоху Великих Реформ, в годы после первой русской революции печать наслаждалась новой, особой свободой и особой популярностью.

«Эпидемия» 1906–1914 годов обсуждалась в печати в терминах, поразительно близких к тем, которые употреблялись в 1860–1880-е годы, однако редко можно встретить прямые упоминания о прошлом опыте. Сведения были доступны: в научной, а иногда и в популярной литературе этих лет встречались библиографические указания на публикации из второй половины прошедшего века, однако те события, которые в 1860-е годы печать объявила эпидемией самоубийства, никак не стали точкой отсчета во время новой эпидемии. Как и в 1860-е годы, проводились исторические аналогии между сегодняшним днем и парадигматическими моментами мировой истории — эпохой Французской революции или временем распада Римской империи[350], но не событиями недавнего прошлого. Широкие исторические аналогии явно наделяли события дня универсальным смыслом, а опыт недавнего прошлого, напротив, казалось, подрывал значительность момента, грозя уничтожить ощущение уникальности переживаемого.

Как и в годы Великих Реформ, большинство авторов, писавших в либеральной печати (а именно либеральная печать, как и раньше, обращала особое внимание на самоубийство), связывали «эпидемию самоубийств» со спецификой момента — с ситуацией исторической катастрофы, русской революцией. Жбанков сгруппировал статистические сведения (в основном собранные по данным печати) таким образом, что обнаружилась корреляция между числом самоубийств и конкретными политическими обстоятельствами не только по годам, но и по месяцам: «1905-й год — год подъема и надежд на близкое лучшее будущее — не был благоприятным для самоуничтожения; люди дорожили жизнью, самоубийства везде или оставались на том же уровне, или даже падали, и мы видим, что печать откликнулась упоминанием лишь о 85 случаях за 7 последних месяцев этого года. С 1906 года начались разочарования, и самоубийства стали непрерывно возрастать, сделавши только временное исключение для мая и июня, месяцев первой Думы, когда кое-где опять вспыхнули надежды на возрождение и реформы. С июля рост уже не останавливается и особенно усиливается осенью этого года. В 1907 году все чаяния оказались окончательно рушившимися, и самоуничтожение неудержимо растет, сделавши сразу большой скачок в июне после роспуска второй Думы. Начавшись с 93 случаев в январе, этот год закончился 216 случаями в декабре, причем созыв третьей Думы не оказал никакого влияния на подъем ценности жизни»[351]. Предполагается, что существует прямая причинно-следственная связь между политической ситуацией и количеством самоубийств. Многие (едва ли не все) авторы, писавшие об «эпидемии самоубийств», пользовались тем же языком, а следовательно, и исходили из тех же представлений о причинности. Тем не менее потребность в объяснении явно этим не удовлетворялась. Ноты недоумения, тревоги и скепсиса прони