Самоубийство как культурный институт — страница 30 из 53

[404].


Письмо Писаревой привлекло внимание Достоевского, который ежедневно просматривал газеты в поисках таких документов. Найдя этот случай характерным для «бездарных» самоубийц своего времени, Достоевский-журналист подробно прокомментировал его в «Дневнике писателя». (Об этом пойдет речь в главе о Достоевском — авторе «Дневника писателя».) Достоевский был поражен именно тривиальностью последних мыслей и погруженностью умирающей в материальное: «До странности занимают ее денежные распоряжения той крошечной суммой, которая после нее осталась»[405]. (В этом смысле Шнейдман шел по стопам своего любимого писателя — заметим, что основатель американской ассоциации суицидологов был выходцем из семьи русско-еврейских эмигрантов.) В одном Достоевский был прав: письмо Надежды Писаревой было характерным для предсмертных высказываний самоубийц.

Такого же типа письма публиковались и исследователями самоубийства; например, в приложении к книге А. В. Лихачева была помешена «записка интеллигентного молодого человека, бывшего переводчиком в редакции одной из газет»: «Все мое имущество, платье, не исключая того, в котором я одет, белье, бумаги и револьвер, которым я имел счастие застрелиться, оставляю моим друзьям студентам N. и N. N. Причины моей смерти нет никакой: мне просто надоело жить. Тело мое, хотя и не очень вкусное, прошу бросить голодным собакам на съедение. Пусть будут сыты бедные скотины»[406]. Как в Петербурге 1870-х годов, так и в Лос-Анджелесе 1940-х и 1980-х, записки самоубийц были часто наполнены именно заботами об оставляемом после себя жалком материальном наследии — о теле и имуществе.

Не меньшее разочарование вызывали у читателей записки самоубийц, которые стремились подняться над тривиальностью, обращаясь к поэтической речи. Публикация Лихачева содержит одну такую записку, оставленную учеником на фарфоровом заводе, двадцати двух лет, застрелившимся на кладбище:

Простите на вечно

О счастье мечтанье

Я гибну, как роза

От бури дыханья.

Лихачев, по-видимому, не видел смысла в этом документе, потому что он оборвал текст, не доведя его до конца[407]. Подобная записка, оставленная восемнадцатилетним сыном купца из Воронежа, была опубликована — и осмеяна — в газете «Неделя»:

И вот, собравшись стреляться, он садится и долго потеет над длиннейшим и весьма нескладным стихотворением:

Обманула ты, жизнь, обманула,

Задавила меня и заснула,

Дикой силы блудница — раба,

И бессильна с тобою борьба…[408]

Записки в стихах с болезненной очевидностью свидетельствовали как о стремлении человека оставить по себе значительный документ, так и о неспособности выполнить это стремление.

Сами самоубийцы выражали свое разочарование в неспособности выразить свои предсмертные переживания. В письме отставного подпоручика, тридцати пяти лет, также застрелившегося на кладбище, на первом плане именно сознание неадекватности конвенциональных формул и горькая ирония по отношению к установившимся читательским ожиданиям:

Я отставной подпоручик N. N., живу… Избитая фраза: в смерти никого не винить, отправился на тот свет по собственному желанию. Кто станет доискиваться причин или своим умом решит, что вследствие любви, разумея несчастную, будет дурак и да помянет его Бог в царствии своем. Всем привет, кроме братьев.

Если наши ученые медики решат, что подох от пьянства или помешательства, то будет подлец и дурак, ибо подлипало он пред начальством.

Или Бог, или совесть да будет над вами, власть имеющими, Всего общества.

NN[409].


Перебрав список обычных причин, приписываемых самоубийствам публикой и учеными-медиками, самоубийца отверг их; итог письма: причины неизвестны.

Другой проницательный самоубийца описал и свои последние мысли, и, в отдельной записке, разочарование в незначительности этих мыслей. Дело попало в газету. 24 августа 1874 года «Голос» сообщил, что в первых числах августа в трактире селения Московская Ижора Царскосельского уезда, в отдельной комнате, зарезался столовым ножом бедно одетый молодой человек. Он оставил две записки. Одна гласила: «Образ милой А. ни на минуту не покидает меня; прощай, моя радость!» На другом куске бумаги было написано: «Я предполагал, что в минуту перед самоубийством в голове у человека бывает множество дельных мыслей, но ошибся. Удивительно пусто в голове. Где мне судьба привела кончить жизнь?» (И эта записка привлекла к себе внимание Достоевского, об этом — в следующей главе[410].)

В одной записке, оставленной в 1909 году повесившимся гимназистом, с детской прямотой и непосредственностью выражено осознание того, что сам самоубийца не знает причины своего поступка:

Я повесился. Не знаю от чего. Худого я ничего не сделал, но, кажется, надо было повесится. Прощай моя дорогая мамочка, [уменьш. м. имя], Тетя [уменьш. ж. имя], [уменьш. м. имя]. Дайте знать купцу [адрес — улица, № дома, фамилия], что я не буду ходить.

Прощайте дорогие А все таки жить лучше чем умереть[411].


(Эта записка опубликована в научном контексте, в приложении к статистическому обзору; пафос свидетельства самого самоубийцы оказался снижен благодаря введению в текст конвенциональных формул, заменяющих указания на личности.)

Если тайна самовольной смерти не известна самому самоубийце, за минуту перед смертью, как же можно проникнуть в нее? Для самоубийц, как и для исследователей самоубийства, подлинным свидетельством нередко являлась не предсмертная записка, а мертвое тело. Некоторые самоубийцы надеялись, что вскрытие тела раскроет недоступную самому человеку тайну его смерти; другими всецело владело ощущение себя как тела. «Интеллигентный молодой человек, бывший переводчиком в одной из газет», который просил бросить свое тело голодным собакам, выразил это ощущение с грубоватой прямотой (см. выше). Это же чувство звучит в несвязной записке молодого кухонного мужика (также опубликованной в научном исследовании Лихачева), для которого обязательное при самоубийстве вскрытие тела ассоциировалось с приготовлением пищи:

Ты, N. N., как думаешь о телячьей голове, под острым соусом. Я был у тебя, а ты у меня. Ягор.

Завтра меня будут резать[412].


В обеих этих записках, как написанной интеллигентом, с точки зрения разума, так и иррациональной, оставленной мужиком (возможно, психически больным), человек— в соответствии с представлениями своей эпохи — отождествляет свое «я» с плотью, которая после смерти становится мясом, обнажая сущность человека-тела.

В предсмертном письме самоубийца этого времени нередко обращался к властям с просьбой подвергнуть свое тело судебно-медицинскому вскрытию. В письме «личного почетного гражданина», адресованном к властям (и опубликованном Лихачевым), такая просьба составляет главное сообщение:

Заявляю лицам, прибывшим для составления протокола и обязанным знать о всем случающемся в жизни, что я сегодня в пятницу 10 ноября сего 18** года, вечером в номере здешней гостиницы, вследствие собственного желания, но без всяких, положительно, особенных причин, а единственно только потому, что мне сильно надоела жизнь, в чем, однако, никто не виноват, и на что я уже давно решился, прекращаю свое существование посредством револьверного выстрела и одновременно с ним принятие дозы Cyanid’a de Potassium’a (орудия эти где достал, нахожу совершенно недолжным объявлять), обращаюсь к ним с всепокорнейшею просьбою приказать сделать возможное с их стороны распоряжение, или если не от них зависит, то оказать содействие к исполнению моего последнего желания, заключающегося в следующем: по составлении протокола и отправлении моего трупа, по принятому, вероятно, порядку, в ближайший приемный покой, не предавать его затем земле ни под каким видом и не смотря ни на какие, могущие возникнуть против этого, протесты моих родственников, а непременно отдать его, мой труп, хотя он, конечно, далеко не интересен, для научного анатомирования и вместе с тем в полное и неотъемлемое владение и распоряжение Медико-Хирургической Академии или так называемой Клинике. И это просьба моя, я льщу себя надеждою, по той причине, что последняя воля умирающего всегда исполняется, будет уважена и пунктуально выполнена. Затем, повторяя, что в смерти моей никто не виновен, прошу у лиц, коим я при жизни моей сделал зло — извинения. Для уплаты за номер со мною есть несколько денег, но в случае, если номерной найдет эту сумму недостаточною, то предлагаю ему обратиться за прибавкою в место моего жительства [адрес и подпись][413].


Перед лицом смерти этот человек видит себя как труп, подлежащий вскрытию и по праву принадлежащий науке, а не семье, из рук которой он должен быть изъят для передачи во владение Медико-хирургической академии. Его поступок (совершенный, как он спешит указать, «без всяких причин») и самая его жизнь и смерть приобретают смысл именно через «научное анатомирование» его тела. («Личный почетный гражданин» ошибся: последние распоряжения самоубийц, по специальному постановлению русского закона, не выполнялись[414].)

Современник этого самоубийцы, молодой человек, который утверждал, что причиной его поступка являлась несчастная любовь, высказал подобное желание: «Я желаю, чтобы меня натомировали [sic] и посмотрели мою грудь»