Как и его герой, Достоевский испытывал острый интерес к тому, что ощущал человек, бывший лицом к лицу со смертью. Что мог рассказать такой человек? Странным образом в своем письме к брату, написанном непосредственно после «казни», Достоевский немного рассказал о своих «последних мыслях»: «Жить мне оставалось не более минуты. Я вспомнил тебя, брат, всех твоих; в последнюю минуту ты, только один ты, был в уме моем» (28/1:161). Главное содержание его письма — опыт воскресения к новой жизни и символическая интерпретация пережитого как аналога смерти и воскресения Христа. Что могли рассказать другие? Отчеты самоубийц о последних минутах обладают особым весом: человек, который сам назначает время и способ своей смерти, казалось бы, имеет все шансы составить достоверный протокол умирания — самого недоступного из всего переживаемого человеком[466]. Достоевский имел доступ к таким документам, по его собственным словам (в «Дневнике писателя» за 1876 год), «года полтора назад мне показывал один высокоталантливый и компетентный в нашем судебном ведомстве человек пачку собранных им писем и записок самоубийц, собственноручных, написанных ими перед самою смертию, то есть за пять минут до смерти» (24:54). (По мнению редакторов Полного собрания сочинений Достоевского, этим человеком был А. Ф. Кони.)
По всей видимости, работая над историей Крафта, Достоевский знал о записях Крамера о его последних минутах. До нас дошли два варианта дневника Крамера — пересказ Кони в его воспоминаниях, опубликованных в 1920-е годы, и публикация Лихачева. Согласно Кони, последняя запись в дневнике Крамера была такова:
Скоро 12 часов! Все готово. У меня легкий озноб, и я немного зеваю, но совершенно спокоен. Хотел выпить коньяку, но вино, говорят, усиливает кровотечение, а я и без того здесь напачкаю. Какая плохая книга «Анатомия Дондерса»! Два больших тома убористой печати, а нельзя найти, как с точностью определить место сердца[467].
В исследовании А. В. Лихачева содержится, как я считаю, другой вариант того же документа:
Четверг 1 ч. 45 мин. ночи.
Я нисколько не чувствую ни волнения ни страха. Мне кажется, что я собираюсь лечь спать, меня даже очень клонит ко сну. Но меня почему-то сильно знобит, впрочем, озноб я чувствую уже с месяц. Для тогЪ, чтобы согреться, я выпил несколько рюмок рому; но я знаю, что ром увеличит также кровотечение, как и все крепкие напитки, и потому я еще его пью, но вовсе не для того, чтобы в опьянении легче было застрелиться. Я чувствую в себе настолько твердости, что мог бы не закрывая глаз стать под дула направленных прямо в меня десятка ружей. Впрочем, для меня все равно, что бы обо мне ни думали. Чем тверже становится мой дух, тем более я начинаю себя уважать. Я понимаю теперь чувство Христа на кресте… 2 ч. 45 мин. ночи.
Я удивляюсь физиологии Дрепера — она из 3 томов, а нет даже указания, как расположено сердце, а как на беду анатомия оставлена мною в Москве. Три часа приближается — я прошу прощения у владельца дома, что нарушаю покой в его доме[468].
Какой из этих вариантов, был известен Достоевскому? Дневник Крафта в «Подростке» близок к варианту, сообщенному Кони. Так, герой Достоевского боится «излишнего кровоизлияния», заботясь о «благообразии вида», оставленного после себя (13:134). Этой детали нет в дневнике, опубликованном Лихачевым, — напротив, здесь самоубийца стремится увеличить кровотечение (очевидно, чтобы ускорить смерть). Очевидно, что публикация Лихачева, претендующая на научность, более надежна, чем мемуары Кони, опубликованные через пятьдесят лет после происшествия.
Какая же версия была известна Достоевскому? Скорее всего, Достоевский знал дневник Крамера от Кони, и можно предположить, что Кони пересказал несколько заметок из этого дневника в разговоре по памяти (как это происходит в романе) и по памяти же привел отрывки из дневника в своих мемуарах (чем и объясняются расхождения между текстом Кони и текстом Лихачева).
Что делать с этим документальным материалом, как его интерпретировать? В публикации Лихачева к дневнику приложен научный медицинский комментарий (напомним, что при подготовке приложения с письмами самоубийц, требующего, по его мнению, «специальных медицинских знаний», Лихачев прибегнул к содействию доктора Г. И. Архангельского): «Угнетенное состояние духа, вызванное самосознанием ничтожности своего общественного значения, и нежелание расстаться с фиктивным величием вызвали патологическое состояние мозговой деятельности. Ознобы, появлявшиеся уже в продолжение месяца, как указывает автор, и лечение ромом в день самоубийства дают право заключать, что психическое расстройство имело уже реальную органическую почву…»[469] Ученые — статистик, Лихачев, и медик, Архангельский, — усмотрели в этом документе свидетельство органического расстройства головного мозга.
Ученые не обратили внимания на то, что, хотя этот самоубийца поставил свою смерть как научный эксперимент, с учебником физиологии и дневником наблюдений в руках, пример Христа на кресте, как это было не раз в течение столетий[470], послужил для него образцом добровольной смерти.
Писатель прочел этот документ иначе, чем ученые. В этих записях, «о всем, что на ум взбредет», оформленных в научных терминах, Достоевский видел потенциальные символы и идеологические возможности. Для него самого в переживании умирания особый интерес представляла мысль о том, что будет после смерти. Достоевский обратил внимание именно на этот момент в дневнике Крамера (по Кони): умирая, «я здесь напачкаю». В дневнике, который он написал для своего героя Крафта, Достоевский развил эту тему. Он упоминает о нежелании героя усилить кровотечение, чтобы оставить по себе «благообразный вид» (13:134), но этим не ограничивается: дневник Крафта заканчивается у Достоевского замечанием о том, что герой не хочет зажечь свечку, боясь оставить после себя пожар, и затем: «„А зажечь, чтоб пред выстрелом опять потушить, как и жизнь мою, не хочу“, странно прибавил он чуть не в последней строчке» (13:134).
Как известно исследователям Достоевского, эта деталь заимствована из другого документа — предсмертного письма самоубийцы, опубликованного 18 ноября 1874 года в газете «Гражданин». (Об этом документе речь уже шла в главе о записках самоубийц.) Как и Крамер, этот самоубийца (он назван в газете А. Ц-в) подошел к своей смерти как к научному эксперименту и оставил предсмертную записку в форме протокола научного опыта, стремясь «проследить, насколько возможно, ощущение при приближении смерти». Его записка заканчивается словами: «Пишу на память и, чтоб не онеметь и не забыть потушить свечу и тем не сделать пожара, тушу свечу»[471].
Итак, Достоевский заимствовал заключительные строки дневника Крафта из другого документального источника, нежели дневник Крамера. Зачем ему понадобилось подкрепить мысль Крамера («я здесь [своей кровью] напачкаю») заботой Ц-ва о том, чтобы не оставить после себя пожара? Что означает последняя («странная») фраза о свече, которую Достоевский прибавил от себя? В контексте романа эти детали получают символическое значение. Обратимся к этому контексту. В разговоре с Подростком, незадолго до самоубийства, Крафт замечает: «Нынче безлесят Россию, истощают в ней почву <…> Все точно на постоялом дворе и завтра собираются вон из России» (13:54). В черновых вариантах романа Достоевский выразил эту идею с большей полнотой и связал ее с своим главным вопросом, «если нет бессмертия души…»: «нет другой жизни, я на земле на одно мгновение, чего же церемониться». <…> «Какое мне дело, хоть бы они провалились не только в будущем, но хоть и сию минуту и я с ними вместе, après moi le déluge». Параллель: «как у нас истощение почвы и истребление лесов» (16:8–9){9}. В этом контексте боязнь Крафта оставить по себе пожар получает символический и идеологический смысл: этим герой отвергает идею «если нет другой жизни — apres moi le déluge».
Что касается последней, «странной», фразы, то и она имеет потенциальный символический смысл. Распространенная метафора жизни и смерти, горящая свеча имеет особый смысл в православной заупокойной службе: в конце службы тушат свечи — как знак того, что земная жизнь подошла к концу и душа отлетает от тела к источнику света, Богу. (Эту известную каждому православному русскому символику Толстой использовал в сцене самоубийства Анны Карениной[472]; «Подросток» был опубликован в то самое время, когда Толстой работал над этим романом.) Итак, Крафт своим жестом («свечку <…> зажечь <…> [и] потушить, как и жизнь мою, не хочу») отвергает и идею бессмертия души. Для писателя странные и, казалось бы, случайные детали в предсмертных записках самоубийц были символами, исполненными латентного смысла.
В набросках к роману «Подросток» Достоевский размышляет о том, в чем смысл предсмертных записок самоубийц: «какие причины заставляют перед последними мгновениями чуть не всех (или очень многих) писать исповеди (N. B. так, что если бы у всех были средства, то все, может быть, писали бы исповеди)» (16:68). В то время как в романе этот вопрос, как и многие другие, остается открытым, в набросках дается и ответ:
Истребляют себя от многочисленных причин, пишут исповеди тоже от сложных причин, а не одного тщеславия. Но можно отыскать и общие черты, напр[имер] то, что в такую минуту у всех потребность писать. «Голос»: зарезавшийся ножом в трактире: «Образ милой К. все предо мною». <…> Но вот что опять-таки общая черта: тут же, в этой же оставленной им записке