Достоевский показал в судьбе Кириллова, что изменение порядка слов имело самые серьезные последствия: оно означало разницу между жизнью и смертью.
Одним из последствий фейербаховской революции в религиозной мысли было изменение статуса тела. По словам Фейербаха, тождество между Богом и человеком «наконец» простирается до тождества плоти и «даже тела». В то же время Фейербах настаивал, что его человек — это «позитивное» и «реальное» существо, человек-материя[488]. Соположение этих двух принципов предполагало идею личного бессмертия человека в земной жизни — бессмертия во плоти. Кириллов (как он объясняет Ставрогину) верит именно «не в будущую вечную [жизнь], а в здешнюю вечную» (10:188). В соответствии с этим физическое преображение тела является для Кириллова абсолютной необходимостью: «в теперешнем физическом виде, сколько я думал, нельзя быть человеку без прежнего Бога никак» (10:472). В самом деле, «без прежнего Бога» жизнь человека найдет конец в разложении тела. Кириллов описывает (в разговоре со Ставрогиным) один из способов достичь земного бессмертия в личной жизни — отмену времени — и его философские основания:
— Есть минуты, вы доходите до минут, и время вдруг останавливается и будет вечно.
— Вы надеетесь дойти до такой минуты? — Да.
— Это вряд ли в наше время возможно <…> В Апокалипсисе ангел клянется, что времени больше не будет.
— Знаю. Это очень там верно; отчетливо и точно. <…>
— Куда же его спрячут?
— Никуда не спрячут. Время не предмет, а идея. Погаснет в уме (10:188).
В философском ключе, в эту минуту Апостол Иоанн (автор «Откровения») протягивает руку Иммануилу Канту. Однако, как объясняет Кириллов Шатову, эти минуты персонального апокалипсиса даны ему в непосредственном чувственном опыте, который открывает возможность — и необходимость — физического преображения[489].
— Есть секунды, их всего зараз приходит пять или шесть, и вы вдруг чувствуете присутствие вечной гармонии, совершенно достигнутой. Это не земное; я не про то, что оно небесное, а про то, что человек в земном виде не может перенести. Надо перемениться физически или умереть (10:450).
Собеседник Кириллова Шатов рассматривает его опыт с медицинской точки зрения, диагностируя его как состояние, предшествующее эпилептическому припадку, — ощущение, известное Достоевскому из личного опыта[490].
Христианская традиция, ведущая свое начало от платонической, от рассуждений умирающего Сократа в «Федоне», представляет смерть как отделение души от тела. Вот как описал этот процесс Фейербах: религиозное сознание отделяет душу от тела, сущность от индивида — индивид умирает духовной смертью, мертвое тело, остающееся после него, есть человек; душа, отделившаяся от него, есть Бог. В эпоху позитивизма, настаивал Фейербах, предстоит воссоединение: отделение души от тела, сущности от индивида, Бога от человека, как всякое разделение, болезненно; душа тоскует по потерянной половине, по своему телу, и, как и Бог, душа тоскует по реальному человеку. Когда Бог вновь станет человеком, а душа возвратится к своему телу, будет установлена тождественность этого мира и иного мира и восстановлена целостность человека[491]. Вслед за Фейербахом герой Достоевского Кириллов стремится объединить, после многовековой разлуки, душу и тело, слив их в акте смерти-преображения.
В жизни Достоевского интерес к символическому и метафизическому смыслу смерти сочетался с интенсивным интересом к психологии умирания. В «Бесах» он позволил себе изобразить последние минуты жизни в мельчайших подробностях — через восприятие не самого самоубийцы, а нескромного свидетеля. Вот что подсмотрел Верховенский, войдя в комнату, куда с револьвером удалился Кириллов:
…в углу, образованном стеною и шкафом, стоял Кириллов, и стоял ужасно странно, — неподвижно, вытянувшись, протянув руки по швам, приподняв голову и плотно прижавшись затылком к стене <…> Петр Степанович <…> мог наблюдать только выдающиеся части фигуры <…> Его, главное, поразило то, что фигура, Несмотря на крик и на бешеный наскок его, даже не двинулась, не шевельнулась ни одним своим членом — точно окаменевшая или восковая. Бледность лица ее была неестественная, черные глаза совсем неподвижны и глядели в какую-то точку в пространстве. Петр Степанович провел свечой сверху вниз и опять вверх, освещая со всех точек и разглядывая это лицо. Он вдруг заметил, что Кириллов хоть и смотрит куда-то пред собой, но искоса его видит и даже, может быть, наблюдает. Тут пришла ему мысль поднести огонь прямо к лицу «этого мерзавца», поджечь и посмотреть, что тот сделает. <…> Едва он дотронулся до Кириллова, как тот быстро нагнул голову и головой же выбил из рук его свечку; подсвечник полетел со звоном на пол, и свеча потухла. В то же мгновение он почувствовал ужасную боль в мизинце своей левой руки <…> ударил револьвером по голове припавшего к нему и укусившего ему палец Кириллова. Наконец палец он вырвал и сломя голову бросился бежать из дому, отыскивая в темноте дорогу. Вслед ему из комнаты летели страшные крики: — Сейчас, сейчас, сейчас, сейчас…
Раз десять. Но он все бежал и уже выбежал было в сени, как вдруг послышался громкий выстрел (10:475–476).
Для читателя это описание было шокирующим. Одним из таких читателей был Дмитрий Мережковский:
Описание самоубийства Кириллова — это одно из тех созданий Достоевского, где он переступает за пределы искусства; это то, о чем нельзя писать, почти говорить нельзя: это цинично, жестоко, может быть, преступно, не только художественно, но и нравственно преступно. Это своего рода вивисекция, анатомическое рассечение живой души: заглядывая в эту зияющую рану, окровавленные внутренности человеческой души, мы с отвращением и с любопытством ужаса следим за их последними содроганиями[492].
Мережковский увидел в описанном Достоевским не художественный акт, а медицинскую процедуру, обращенную на душу героя. По его словам, в последние минуты своей жизни Кириллов у Достоевского не богочеловек, а душевнобольной. Мережковский рассуждает здесь как человек, сформировавшийся в эпоху позитивизма. Достоевский для него — медик-экспериментатор, как, например, Клод Бернар, пропагандировавший ценность вивисекций, производимых над приговоренными к смерти[493]. Не одобряя этого предприятия, Мережковский не заметил, что Достоевский остановился у последней черты: выстрел происходит за сценой, последние содрогания самоубийцы, души и тела, остались недоступными не только медикам, производившим вскрытие, но и художнику, вооружившемуся методами медика-экспериментатора.
Кириллов в жизни: Маликов
Отношение своих созданий к реальности было важным для Достоевского, который, как и ученые-экспериментаторы, гордился тем, что в своем искусстве предсказал некоторые явления реальной жизни[494]. Вскоре после завершения «Бесов» Достоевский встретил своего Кириллова в жизни. В записной книжке за 1876 год значится: «Мне говорили, что Кириллов не ясен. Я бы вам рассказал про Малькова» (24:163). И ранее: «Слышал о Малькове» (22:162)[495]. Александр Капитонович Маликов (Достоевский неправильно писал его фамилию) участвовал в революционном движении 1860-х годов и был арестован после покушения Каракозова на жизнь Александра II. Живя в ссылке, этот нигилист пережил своего рода религиозное обращение— в религию «богочеловеков».
Товарищ по революционной деятельности А. И. Фаресов описал это событие. Однажды, в марте 1874 года, Маликов встретил его сообщением: «В ваше отсутствие я перестал быть „ветхим“ человеком. Послушайте <…> вскройте и вы в себе „божественную душу“. Сделайтесь христианином. Откажитесь от мысли — насилием уничтожить насилие». Каждый человек, проповедовал он, создан по образу и подобию Божьему, следовательно, каждый человек — богочеловек: «Он вдохнул свою душу и сделал нас богоче-ловеками»[496]. Другой товарищ узнал об обращении от маленького сына Маликова, который, подпрыгивая на одной ножке, сообщил ему новость: «А папка-м бог! А папка-м бог!..»[497]
В его вере в божественность природы человека Маликова подкрепляло представление о человечестве как о едином, коллективном теле. Следуя за органическими моделями в социологии, он называл человечество «социальным организмом»; следуя за физическими теориями, он считал отдельного индивида «атомом» этого организма. «Социальный организм» отождествлялся с телом Христовым, которое, следуя богословским представлениям, Маликов считал тленным и тем не менее бессмертным. «Социальный организм», по мысли Маликова, должен был стать предметом особого культа в революционных кругах: «Христианин относится даже к дурному человеку как бы к недостаткам своего собственного тела, понимая, что они оба — части одного человечества, что все люди суть атомы социального организма, боготворимого ныне мною. Я убежден, что многие русские революционеры переродятся, если увидят и поговорят со мною!»[498] Эта цепь аргументов, подкрепляемых метафорами, дала ему силы проникнуться главным убеждением — в бессмертии человека.
Проповедь Маликова имела немалый успех — среди тех, на кого религия богочеловеков оказала влияние, были Николай Чайковский (глава кружка народников) и О. И. Каблиц, автор влиятельного труда «Основы народничества». Когда Маликов был вновь арестован (в том же 1874 году), он принялся проповедовать полиции. Фаресов приводит в своих воспоминаниях следующий эпизод, будто бы рассказанный ему жа