Самоубийство как культурный институт — страница 4 из 53

. Знаменитая картина Давида «Смерть Сократа» (1787) создает иконографический образ смерти Сократа как гражданского акта[39]. Вольтер называл Христа «le Socrate de la Galilée» (и считал последнего неполноценным Сократом)[40]. В девятнадцатом веке Гегель, в «Лекциях о философии религии» (1831), рассуждал о смерти и Христа и Сократа как о гражданском акте: Христос был осужден и казнен за свое революционное учение — эта история вполне аналогична истории Сократа, который также учил, что человек не должен безусловно подчиняться земной власти, причем и Христос, и Сократ доказали истинность своего учения смертью. Согласно Гегелю, между двумя историями есть, однако, и существенная разница — божественная природа Христа[41].

Во многих интерпретациях божественная и гражданская стороны вопроса были неразделимы. Так, героическая смерть деятеля Французской революции — смерть по воле и под контролем человека — ассоциировалась не только с именем Катона и традицией стоицизма, но и с именем Сократа, создавая иллюзию того, что физическая смерть не является финальной и необратимой[42]. Один современник так описал жирондистов после объявления им смертного приговора: «они провели ночь в разговорах о бессмертии души; каждый из них воплощал собой Сократа среди своих учеников, после того, как тот испил яд»[43]. Различные парадигмы — смерть Сократа (а также ассоциировавшаяся с ней смерть Христа) и смерть Катона — слились.


В различных культурных контекстах самоубийство, как губка, впитывало в себя разнообразные смыслы. В эпоху сентиментализма акт самоубийства приобрел дополнительный оттенок смысла: испытание чувствительности и триумф иррационального в душе человека. Люди, восхищавшиеся под влиянием неостоицизма контролем над собой, который демонстрировали Сократ и Катон, с восторгом восприняли и излияния чувств гетевского Вертера[44]. Контаминация смыслов проникла и глубже. Сам Гете совместил в своей повести (опубликованной в 1774 году) «страсти» Вертера и «страсти» Христа. В самом заглавии «Die Leiden des jungen Werther» можно услышать эхо литургической формулы, применяемой к страданиям Иисуса Христа, Das Leiden unseres Herrn Jesu Christi. Сам Вертер усматривал в своих страданиях именно аналог страстям Христовым: в последнем письме к Лотте он описывал свое самоубийство как «соединение с Отцом Небесным» и цитировал слова Гефсиманской молитвы. Гете обнажил в «Вертере» противоречие христианской доктрины: осуждение самоубийства и, одновременно, ожидание, что добродетельный христианин приветствует перспективу войти в жизнь вечную посредством физической смерти[45].

В смерти Вертера есть и еще один пласт смысла: понятие «чувствительности», или «чувства», выдвинутое сентиментализмом, имело корни в медицине. Для ученых-естественников восемнадцатого века «чувствительность» — реакция, основанная на чувстве (или сопровождаемая чувством), в противоположность неощущаемой, автоматической реакции на стимулы, — была физиологическим явлением, порождаемым телом и нервной системой, или, в терминах того времени, «sensorium commune»[46]. Как мост между физическим и психологическим, или духовным, понятие чувствительности обещало доступ к человеческой душе через нервную систему. В частности, ожидалось, что удастся локализовать душу в пределах тела и его нервной системы посредством экспериментов над конвульсиями. Язык физиолога (в формулировке одного историка науки) «блуждал между понятиями души, sensorium commune, и конвульсий»[47]. Этот язык создавал богатые возможности для использования нервной системы в качестве метафоры человека и общества. Итак, в «Вертере» Гете опирался на дискурс, находившийся в совместном пользовании естественных наук, общественной мысли, религии и изящной словесности. Немногие читатели заметили, что в описании последних дней Вертера его собственное свидетельство, построенное на подражании Христу и Гамлету, соположено с описанием «от редактора», изображающим смену физиологических состояний, имеющих патологический оттенок, — меланхолия, подавленное состояние духа, горячка и возбуждение. Описание тела Вертера (упавшего, как можно было судить по следам крови, в конвульсиях со стула на пол) дано в терминах, уместных в отчете патологоанатома[48].

В своих мемуарах «Поэзия и правда», написанных в начале девятнадцатого века, великий сердцевед признавал, что самоубийство находится в ведении различных ведомств: отвращение к жизни имеет физические и моральные причины; первые мы предоставляем для изучения врачу, а вторые моралисту[49]. По словам одного гетеведа, после «Вертера» «религиозное преодоление и отрицание жизни, экспансия чувств и эмоциональная патология стали неразделимы»[50].

«Вертер», как хорошо известно, послужил образцом для имитации и породил целую «эпидемию» (как говорили уже современники), свирепствовавшую вплоть до 1820-х годов и вдохновлявшую романтиков. Существовали литературные имитации повести, перекладывавшие «Вертера» на местные нравы; в реальной жизни вошли в моду атрибуты языка, обстановки, одежды и поведения Вертера, выступавшие как знаки нового эмоционального модуса — «чувствительности». Существует также мнение, что «Вертер» породил эпидемию самоубийств. Его высказывал (не без удовлетворения) и сам Гете в мемуарах «Поэзия и правда», и его знаменитые современники. Мадам де Сталь придала этому суждению особую авторитетность, ей вторил и Байрон, и доктор Эскироль, автор знаменитого трактата по психиатрии «Des maladies mentales» (1838)[51]. На самом деле у нас нет документальных свидетельств такой эпидемии (документированы лишь отдельные, весьма немногочисленные случаи) — факт эпидемии самоубийств, спровоцированной «Вертером», невозможно ни подтвердить, ни опровергнуть. Однако тот факт, что существует такое мнение — и многие исследователи повторяют его по сей день — значителен сам по себе, свидетельствуя о несокрушимой вере человека в то, что символический смысл может быть двигателем человеческих действий[52].


В Россию западные модели самоубийства проникли в конце восемнадцатого века, подвергаясь при этом все новым метаморфозам. В русском переводе повесть Гете была впервые опубликована под заглавием «Страсти молодого Вертера» (1781)[53]. Слово, выбранное русским переводчиком («страсти»), уничтожило различие между понятиями die Leiden, употребленным Гете, и das Leiden, употребляемым по отношению к Христу, усиливая христологические коннотации образа Вертера и делая их эксплицитными[54]. Вслед за переводом русские (следуя примеру французов и англичан) породили своих «Вертеров» — переложения на русские нравы. Одно из первых таких переложений, «Российский Вертер» Михаила Сушкова, появился в 1792 году. Молодой автор не ограничился литературой — вскоре после того, как он закончил своего «Вертера», российский Вертер на семнадцатом году жизни покончил жизнь самоубийством[55]. Смерть автора, Сушкова, как и смерть его героя, Вертера, была культурным гибридом, составленным из разнородных заимствований. Герой Сушкова, как и герой Гете, кончает с собой из-за несчастной любви к замужней женщине; на столе у него лежит открытая книга — «английская трагедия „Катон“» (Аддисона). Сентименталистский культ чувствительности и несчастной любви соединяется с героическим рационализмом стоицизма восемнадцатого века. «Английская трагедия» открыта на последнем монологе Катона (известном русскому читателю из нескольких публикаций в качестве отдельного текста). Небольшие отступления от оригинала ведут к продуктивным искажениям смысла. Сушков процитировал только заключительные строки монолога, в которых Катон решительно заявляет о своем намерении покончить с собой, опустив его рассуждения (над книгой Платона) о бессмертии души. Более того, в своем изложении текста Аддисона Сушков подчеркнул момент контроля человека над своей жизнью и смертью[56]. Русский Катон Сушкова (в отличие от аддисоновского) — не читатель Платона, а убежденный атеист. Таков и русский Вертер. Герой Сушкова — вольтерьянец: «После него остались многие философические сочинения, которые никогда не были и не могли быть напечатаны. Оставшиеся деньги <…> он велел раздать нищим, а попам ничего»; он также велел освободить своего слугу от крепостного состояния[57]. Самоубийство самого Сушкова еще более подчеркивает отрицание им веры в бессмертие души. Его предсмертное письмо, названное «символ веры», — это исповедание неверия: «никогда и никто не был столько уверен в небытии души, как я»[58]. Именно неверие, а не вертеровское стремление «соединиться с Отцом Небесным» приводит его к самоубийству. Предсмертное письмо Сушкова, циркулировавшее в рукописных копиях, стало публичным фактом. Самоубийство, по Сушкову, — это своеобразная амальгама различных культурных парадигм: сентиментадистский культ иррациональной страсти, стоическое равнодушие к жизни и рационалистический атеизм Просвещения сливаются в одном случае. В целом российский Вертер — это Вертер-Христос-Катон-Вольтер