что он называл «случайным ребенком» в «случайной семье» — выкидышем русского общества. Константин Победоносцев (идеологический соратник Достоевского), из письма которого Достоевский и узнал об этом самоубийстве[560], так описывал жизнь семейства: «дочь и мать ненавидели друг друга и грызлись с утра до вечера. Конечно, дочь с детства воспитывалась в полном материализме и безверии»[561]. Для Достоевского эти черты были ключом к пониманию дела. Более того, он усматривал существенную разницу между отцами и детьми — разницу историческую. «Прежние атеисты», атеисты первого поколения, утратив веру в одно, начинали страстно веровать в другое. Следующее поколение, выросшее без Бога, было и вовсе лишено духовного начала. Достоевский так описал ситуацию: «Убеждений своего покойного отца [и] его стремительной веры в них — у ней, конечно, не было и быть не могло, иначе она не истребила бы себя. <…> С другой стороны, сомнения нет, она возросла [вне всякого вопроса о Боге] в полном [убеждении] матерьялизма, даже, может быть, вопрос о духовном начале души, о бессмертии духа и не пошевелился [в душе ее] в уме ее во всю жизнь. <…> И вот что для отца было жизнью источником [жизни] мысли и сознания, для дочери обратилось в смерть» (23:324–325). В предсмертной записке Лизы Герцен писатель усмотрел знаки именно такого атеизма: воскресение из мертвых было для нее метафорой, жизнь после смерти — это проснуться в фобу под землей, а «дух» — бутылка шампанского[562]. Тем не менее он интерпретировал записку Лизы, и самую ее смерть, как протест против такого существования: «В этом гадком, грубом шике, по-моему, слышится вызов, может быть, негодование, злоба, — но на что же? <…> На что же могло быть негодование?., на простоту представляющегося, на бессодержательность жизни? Это те, слишком известные, судьи и отрицатели жизни, негодующие на „глупость“ появления человека на земле, на бестолковую случайность этого появления, на тиранию косной причины, с которою нельзя помириться? Тут слышится душа именно возмутившаяся против „прямолинейности“ явлений, не вынесшая этой прямолинейности, сообщившейся ей в доме отца еще с детства» (23:145). В Лизе Достоевский увидел жизненное воплощение сознания, описанного им в романе «Идиот», сознание Ипполита. В «Дневнике писателя» за историей Лизы немедленно следует глава «Приговор», развивающая положения исповеди Ипполита; самый монолог N. N. в «Приговоре» можно истолковать и как попытку Достоевского написать за Лизу предсмертное письмо, достойное случая. (Саму ее он, по-видимому, считал к этому неспособной, по его словам, она умерла «с страданием, так сказать, животным и безотчетным» [23:146].)
Документы из архива семьи Герценов подтверждают толкование Достоевского и его мысль о важности самоубийства в атеистическом быту «случайного семейства». После смерти Герцена в 1870 году его обширная семья вела скитальческую жизнь в Западной Европе. Лиза получила бессистемное образование материалистического толка. (Победоносцев был прав: внебрачная дочь Герцена не была даже крещена, что составляло препятствие к поездке в Россию, о которой временами думала Тучкова-Огарева.) Из дошедшей до нас переписки — между Лизой, ее матерью, Тучковой-Огаревой, ее сводной сестрой, Натальей Герцен, и сводным братом, Александром Герценом (физиологом-материалистом, другом Карла Фогта, автором трактата «Физиология воли») и друзьями семьи — встает картина круга, в котором самоубийство было бытовым явлением. В страстных письмах к другу семьи Шарлю Летурно, французскому социологу (известному своим трактатом «Физиология страсти»){19}, в которого она была безнадежно влюблена, Лиза писала о своей тяге к самоубийству в терминах, подсказанных классической русской литературой. В одном из писем она позаимствовала описание чувств у Лермонтова, изготовив письмо из прозаического пересказа (по-французски) «И скучно и грустно»: «Мне грустно и скучно, и некому подать руку в минуты нерешимости или отчаяния! Что делать здесь на земле? Желать? К чему вечно желать по-пустому? Правда, это убивает время, но желание уносит наши лучшие годы. Любить? Но кого? на минуту не стоит труда, а навсегда невозможно!»[563] В ответ Летурно (по-видимому, не подозревавший ни о литературном источнике, ни о Лизиной решимости привести слова в исполнение) мягко упрекал своего «baby» за «похоронные фантазии»[564]. (Достойный семьянин, исследователь «физиологии страсти», плохо знавший русскую литературу, не принимал ни ее чувства, ни ее отчаянья всерьез.) Однако он поделился с девушкой и своими суицидными настроениями: писал о «сильном влечении к смерти»[565]. В письме к Тучковой-Огаревой (уверяя обеспокоенную мать, что он не искушал Лизы и не был искушен ее влюбленностью) Летурно описывал обычное состояние своей души: «усталость, доходящая временами до отвращения к жизни»[566]. Тем временем в переписке с другим другом семьи, анархистом Элизе Реклю (Elisé Reclus), несчастная мать, в свою очередь, рассуждала о том, жить или не жить (в качестве главной причины своей тяги к самоубийству она писала о мучительных отношениях с дочерью и о своем страхе, что Лиза не является достойным отпрыском «великого Герцена»). Реклю, обращаясь к Тучковой-Огаревой как «философ к философу» (и призывая «старого доброго Спинозу» и Шопенгауэра в участники этого диалога), выражал общее оправдание идеи самоубийства, приводя, однако, аргументы против планов на самоубийство своей корреспондентки. Так, он предупреждал ее, что публика воспользуется ее самоубийством, чтобы создать «целый чудовищный роман против всей семьи Герцена»[567]. (В семье Герцена уже было одно скандальное самоубийство: в 1867 году утопилась в Женевском озере любовница сына Герцена, Александра, Шарлотта Гётсон, мать его внебрачного сына, которая жила тогда с Огаревыми[568].) После смерти Лизы Тучкова-Огарева совершила-таки попытку самоубийства, но она не удалась.
Интерес к семье Герцена возник у Достоевского еще до статьи 1876 года о смерти «дочери эмигранта». Известно, что образ Герцена — русского, томимого любовью к оставленной им родине, — сыграл значительную (но не исключительную) роль в создании образа Версилова, героя «Подростка»[569]. Вполне вероятно, что слухи о семье Герцена повлияли на изображение «случайной» семьи Версилова. В планах к роману Достоевский писал о беспорядочной жизни толпы «сведенных детей». Дочь Лиза (в черновых набросках — сводная сестра Подростка) — одаренная, капризная девушка, склонная к страстным проявлениям чувств, от бурной радости до дикой злобы (см. 16:32 и 16:60). Планировалось самоубийство Лизы, причем Достоевский испробовал различные мотивировки, от трудных отношений с матерью (16:9) до безнадежной любви к немолодому мужчине (16:61). После самоубийства Лизы Герцен в декабре 1875 года наброски Достоевского о самоубийстве Лизы, героини «Подростка», сделанные в 1874 году, казались пророческими[570]. Самоубийство, не реализованное в романе, получило реализацию в жизни. Как это не раз уже бывало, художественная модель Достоевского предсказывала реальный ход развития вещей[571].
Писатель-реалист и реальность
В «Дневнике писателя» Достоевский колебался между «реальностью», отраженной в газетных сообщениях о городских происшествиях, и «реальностью» художественной. Жизненно-подлинную историю о самоубийстве «девушки с образом» он переписал в художественном произведении «Кроткая. Фантастический рассказ», опубликованном в ноябрьском выпуске «Дневника» за 1876 год. Из газетных сообщений писатель заимствовал только лишь поразившую его своим символическим смыслом деталь: самоубийца в «Кроткой» выбросилась из окна, держа в руках образ. Психологическую мотивировку самоубийства составляла в рассказе сложнейшая эмоциональная драма, для которой бедность (мотив, побудивший к самоубийству петербургскую швею) являлась лишь отправным пунктом. Через весь рассказ проходит цепь метафор, связывающих самоубийство и — шире — смерть с материализмом[572]. Но наибольшее внимание уделяется повествовательной форме: вся история самоубийства «кроткой» представлена во внутреннем монологе ее потрясенного мужа. В начале рассказа Достоевский объясняет читателю ситуацию: «Представьте себе мужа, у которого лежит на столе жена, самоубийца, несколько часов перед тем выбросившаяся из окошка. Он в смятении и еще не успел собрать своих мыслей. Он ходит по своим комнатам и старается осмыслить случившееся, „собрать свои мысли в точку“» (24:5). Повествование является как бы транскрипцией этого мыслительного процесса. (У этой формы был и литературный источник; как пояснил сам Достоевский, «Последний день приговоренного к смертной казни» Гюго, в котором, однако, воспроизводится поток сознания самого приговоренного.) Самоубийца «даже записки не оставила», а от самой ее осталось лишь мертвое тело (и его должны унести). Самый акт был, по-видимому, результатом мгновенного, безотчетного импульса: «Все мгновение продолжалось, может быть, каких-нибудь только десять минут, все решение» (24:34). Как реалист, Достоевский признает, что писатель не имеет прямого доступа к внутреннему опыту самоубийцы, а потому рассказ о самоубийстве, максимально приближенный к реальности, — это изображение процесса осмысления события другим, потока беспорядочных мыслей.