существенного вреда. Вот настоящие мотивы моего преступления.
Я не оправдываюсь, но смело заявляю даже Вам, что у меня нет и не было никакого угрызения совести, совершив это преступление[601].
Этот отчет, адресованный автору «Преступления и наказания», заключал в себе явную (оставшуюся неназванной) параллель с преступлением Раскольникова[602]. Логические обоснования преступления следовали тем, что вдохновили героя Достоевского: «С одной стороны, глупая, бессмысленная, ничтожная, злая больная старушонка <…> С другой стороны, молодые свежие силы, пропадающие даром без поддержки, и это тысячами, и это всюду! <…> Убей ее и возьми ее деньги, с тем, чтобы с их помощью посвятить себя потом на служение всему человечеству и общему делу <…> За одну жизнь — тысячи жизней, спасенных от гниения и разложения. Одна смерть и сто жизней взамен — да ведь тут арифметика» (6:54). Вдохновленный литературой, Ковнер буквально понял слова «да ведь тут арифметика»: вместо убийства старухи-процентщицы еврейский Раскольников совершил тщательно рассчитанный финансовый подлог.
Параллель с «Преступлением и наказанием» не ограничивалась самим преступлением. Как он писал Достоевскому, любовь к бедной и больной девушке и стремление спасти ее толкали его на преступление более, чем другие мотивы. Он не упомянул, что эта девушка была дочерью его квартирной хозяйки (вдовы Кангиссер) и что ее звали София. Возможно, что это имя сыграло не последнюю роль в том, как он истолковал ситуацию. В Софии Кангиссер слились два образа романа Достоевского — невеста Раскольникова, больная дочь его квартирной хозяйки, и Соня Мармеладова. Вот как Ковнер описал свое положение, обращаясь к присяжным заседателям:
В Петербурге, в первом месяце, я нанял себе комнату в одном семействе, в бедном семействе Кангиссер. <…> [семейство] состояло из матери, бедной вдовы, старшей дочери, вот ее (указывая на жену свою), еще двоих меньших детей и одного сына, который служил в мастерах по перчаточному ремеслу. Узнав, что они Евреи, я было хотел переехать, но увидев, что они очень бедные и честные, видя, что я составляю для них некоторый доход, я из сожаления остался. <…> Нищета была страшная, жили без всяких средств… ([Ремарка в протоколе]: Подсудимая Кангиссер плачет.) Всеми силами я старался им помочь чем-мог. София Кангиссер тоже не знала еще грамоты и просила чтоб я ее обучал. Она из благодарности привязалась ко мне, до этого она не имела никакого знакомства, одним словом, полюбила меня… Она была больна, постоянно страдала катарром легких и должна была пользоваться хорошим воздухом, но на квартире это было невозможно, и она не могла поправиться, хотя я и привозил ей различные лекарства… Одним словом, она жила моим трудом[603].
Труд, которым жила «вечная Сонечка» и ее нищее еврейское семейство, был унизителен для Ковнера — русского литератора. Директор банка Зак рассматривал его должность как акт благотворительности. Отношения не были оформлены контрактом, и Ковнер получал ничтожное, почти символическое жалованье. Отчаянная просьба о прибавке была отвергнута. Ковнер презирал своего благотворителя-банкира, и Зак отвечал ему тем же. В этой ситуации Ковнер и разработал свою финансовую операцию. Уезжая с присвоенными деньгами (как он полагал, в Америку), Ковнер не отказал себе в удовольствии обратиться с письмом к своему бывшему покровителю. Оно открывалось мелодраматическим возгласом: «Я отомщен!» Затем следовало объяснение: «Теперь я вам объясню мотив, который побудил меня совершить мой поступок. В нем виноваты исключительно вы, и никто другой! Я в душе честный человек, никогда я не совершил ничего похожего на преступление. Унизившись до того, чтобы просить у вас места, я думал, что вы будете знать различие между простым тружеником, который дальше своей конторки ничего не смыслит, и человеком, стоящим на высоте европейского образования, каков я. Но вы не обратили на это внимания, и я сделался личным злейшим вашим врагом. <…> И я решился отомстить вам, и я отомстил!»[604] Как следует из этого письма, преступление Ковнера было мотивировано не только стремлением спасти «Сонечку», но и разделением людей на «обыкновенных» и «необыкновенных», также заимствованным у Раскольникова. Ставя себя в класс людей исключительных, он наделил еврея-банкира Зака чертами старухи-процентщицы. Он писал Заку: «Вы теперь будете посмешищем, и я торжествую, потому что, когда вижу, что такой отвратительный эгоист, как вы, такой бездушный, тщеславный, безграмотный, оторванный от национальности и человечества, полусумасшедший жидок опозорен и сброшен с своей воображаемой высоты — это великое торжество для многих истинно мыслящих людей». Подпись: «Презирающий вас, А. Ковнер»[605]. Ковнер открыл врагу и свой план: бегство в Америку; а в случае неудачи — самоубийство.
План Ковнера не удался. Вместе с ни о чем не подозревавшей Софией он сел в поезд, идущий на Юг. По пути, на станции, они поженились — не официально, а в соответствии со старинным еврейским обычаем (призвав случайных свидетелей). В Киеве они сделали остановку (здоровье Софии ухудшалось, и Ковнер счел необходимым обратиться к врачу). В киевской гостинице они и были арестованы через две недели после побега. Когда за ним пришли, Ковнер знал, что делать: он немедленно признался в хищении денег, настаивая только на полной невиновности Софии; затем выхватил револьвер и трижды выстрелил себе в голову. Только одна пуля достигла цели, нанеся поверхностную рану. «Голос» подробно описал арест своего бывшего корреспондента и покушение на самоубийство[606]. Драматические сцены ареста появились и в других газетах. Ковнер был в отчаянье: «Какая досада, три выстрела и ни одного удачного; я не буду жить, я не могу жить!»[607]
Но он выжил и предстал перед судом. София Кангиссер судилась как сообщник Ковнера. Подробнейшие отчеты о судебном процессе, происходившем в Москве в сентябре 1875 года, печатались во многих газетах. По всеобщему мнению, большую роль в популярности дела Ковнера сыграла литературность. Последняя речь обвиняемого, закончившаяся его рыданиями, была подлинным драматическим шедевром. (Эта мастерски рассказанная Ков-нером история легла в основу тех, что были составлены впоследствии историками[608].) Но не менее поразили образованную публику показания его неграмотной квартирной хозяйки, вдовы Кангиссер (тоже опубликованные в газетах): «Ковнер жил у нас три с половиной года, он вел себя очень благородно. Моя дочь часто хворала, и он помогал ей. <…> Он нам помогал много, очень много помогал. Он меня жалел и жалел моих маленьких девушек. „Мамаша, говорила одна из них, это папаша наш встал из гроба“. Я говорю: нет, это чужой, только очень добрый, он нас жалеет»[609]. Прокурор Н. В. Муравьев (будущий министр юстиции) выразил озабоченность тем, что литературная репутация обвиняемого и художественный блеск, с которым дело было представлено в печати, придали преступлению особую привлекательность в глазах публики[610]. Однако и прокурор прибегнул к литературным методам: подобно Порфирию Петровичу, Муравьев ознакомился с печатными трудами обвиняемого (по его запросу редакция «Голоса» выслала ему полный комплект фельетонов Ковнера)[611]. От проницательного взгляда прокурора, по-видимому, не укрылся и литературный источник преступления журналиста. Стремясь отделить жизнь от литературы, в своей речи обвинитель вскрывал низкие мотивы, стоявшие за возвышенным печатью преступлением: «Перед нами раскрывают картину корыстного преступления, нарушения чужой собственности, бесцеремонного ее похищения, а говорят, что все это совершено ради высоких и честных нравственных целей»[612]. Он изложил аргумент Ковнера в терминах утилитаризма нигилистического толка:
Рассуждение Ковнера в высокой степени оригинально и своеобразно. Московский Купеческий Банк{22}, рассуждает он, получает на свой основной капитал огромные проценты. Сумма в 168 000 руб. для него ничего не значит. Употребление же из своих капиталов банк делает не особенно хорошее и полезное. Он, Ковнер, распорядился бы им гораздо лучше, и в его руках капитал в 168 000 руб. получил бы самое производительное употребление. Почему же бы ему — такова его логика — не изъять из Банка такой капитал и не распорядиться им по-своему? И он считает себя вправе сделать это, как вы видели, не стесняясь средствами. Да и зачем стесняться? Похищая 168 000 р. из банка, ведь он удовлетворит экономическим требованиям их наибольшей производительности и сделает из них лучшее употребление, словом, совершит дело общеполезное. <…> Страшно становится, когда подумаешь, к каким результатам и выводам они могли бы привести в своем развитии[613].
Публика, знакомая с романом «Преступление и наказание», знала, к каким именно результатам могла бы привести логика таких рассуждений. В завершение обвинительной речи прокурор призвал присяжных отделить в судебном порядке литературу от жизни, отвергнув и мысль Раскольникова о праве «необыкновенных» людей «делать всякие преступления» (хотя роман Достоевского остался неназванным, фразеология прокурора явно указывала на статью Раскольникова из «Периодической речи» в изложении судебного чиновника Порфирия Петровича): «Уж не считает ли он себя каким-то необыкновенным, непризнанным существом, у которого и самый подлог является геройством, в самом мошенничестве сквозят доблесть и честь?