Самоубийство: сборник общественных, философских и критических статей — страница 13 из 18

IV.

Только от нужды и голода не умирают. Фанатики политической борьбы, научной идеи ведут порой годами и годами свое полуголодное и восторженное существование, озаренное чудесным счастьем их душевных удовлетворений. Если-же голодающие люди умирают, то потому, что мучительнее голода физического был у них голод души, которая ничем не озарялась и не восторгалась. Душевно-жаждущий, душевно-голодный уходит из жизни, бросая жадные, завистливые взоры на дивные радости этой жизни. Такая красота, так мало ее взято, а он умирает!.. Природа, любовь, поэзия, скопленная веками мудрость... Даже кончиком губ не коснулся он этой чаши и поверил, наконец, своей тоске,, своей муке, поверил, что он — обреченный, что кто-то отметил его знаком мученичества, и, поверив, тихонько отошел в сторону от, жизни, в тьму...

Кто-то его обрек. И таких обреченных тысячи. И каждый день сходят они в тьму, каждую ночь вернее, потому что больше всего но ночам, когда душа съеживается, уходит в себя, отъединяется, бросаются они в тьму, делают отчаянный прыжок из жизни в смерть. Влачились, влачились по мертвым, скучным дням, и вот хоть раз, на конце дней вспышка, беззаветный прыжок в тьму. Все эти самоубийцы, сошедшие в мрак люди, не одолевшие своего отчаяния, подтверждают и как бы кричат нам одно: Жизнь должна быть героична! Бойтесь вашего спокойствия, бойтесь смиренномудрия, тишины и благополучия, в ш-их скопляются отчаянье и силы порыва, взрывы живой человеческой воли, которая направлена если пе к жизни, то к смерти. Ибо. воля к смерти здесь .целиком обусловлена волей к жизни, ею продиктована, ею вызвана. Умирают, потому что хотят жизни, умирают, потому что не верят в порабощение жизни буднями, потому что протестуют и бунтуют против них, не приемлют их. Молодость взыскует града... Смертью своей насильственной она утверждает права человека на высшее, на предельное, на прекрасное... В природе молодости лежит особый фермент, особое тревожащее бродильное начало. Не относят ли исключительно к молодости все иллюзии, все химеры, все мечты, все призрачные порывания? Особый род психической одержимости отличает юность; она в лучшей своей части живет в каком-то платоновском безумии, ее мир, ее действительность — это особый лирический, химерический мир. Но подумайте о том, с какой страшной убедительностью заставляют нас считаться с этой химерической действительностью!.. Ее ведь доказывают самой смертью. Не безумием ли было бы махнуть рукой на эту грозовую вечно тревожную область нашей жизни, рождающую и героизм, и вдохновение, считаясь со всем в ней как с детскими химерами? Да, ведь, нашу-то жизнь, размеренную, текущую под знаком рассудка и спокойствия, часто вверх дном переворачивают эти бури, рожденные огнем и тревогой юности. И все вдохновения пророков и поэтов, сохраняющих и в старости под сединами огонь и трепет вечной юности, они оттуда же, из этой области иной, необыденной действительности.

Порою веют какие-то особые ветры мучительнейших душевных влечений, обвевающие молодые души тоской по невозможным достижениям. Вспомните эпидемию самоубийств после гетевскаго „Вертера“. Неопределенная романтика, смутная музыка неведомых чувств побуждала, звала к чему-то в жизни недостижимому. Химеры оказывались в тысячу раз сильнее реальной действительности: ведь ею-то и пренебрегали, ее-то и бросали ради химер, страстно отзываясь на призыв какой-то томительной, неведомо откуда звучащей музыки. Кончали с собою девушки и молодые люди. Это все тот же неутолившийся голод души, жаждущей каких-то предельных удовлетворений. И если в наши дни кончали с собой после книги Вейнингера, если убивают себя в нужде, в тоске, в бессилии или в муках томлениях любви, то неужели-же нужно доказывать, что эти срывы в пропасть есть что-либо иное, чем проявления власти души? Представьте себе власть только инстинктов тела, — тогда перед бедняком в самых крайних случаях остаются нищенство, ночлежные дома, ночи в барках и сараях, случайный труд и при этом столько мелких физических удовлетворений от каждого стакана горячего чая или сбитня, от каждого теплого угла. Я не хочу этим сказать, что только натуры низменные соглашаются сойти на эти последние ступени людской жизни, — условия подобного существования выносят и натуры исключительно одаренные, живущие с темным сознанием своих внутренних сил и веры в осуществления. Диккенс, Гамсун, Андерсен, Горький, Уитман и др. проходили такую тягчайшую школу жизни.

Но есть натуры, для которых подобная жизнь влечет за собой душевную смерть. Представьте себе в условиях жизни босяка и рабочего Шопена, Чайковскаго, Шелли, Роденбаха. Сколько таких, слишком нежных душ, таких Шопенов и Роденбахов погибли, не имея возможности осуществить себя, жить своим истинным „я“ и предпочитая спасти свою душу от темных ям жизни в холодной и чистой усыпальнице смерти.

Не является ли настоящей отрадой для такой задавленной в тяжких условиях жизни души вспыхнуть огнем протеста, самоволия, — радостного самоволия, позволяющего роскошь опасной и успокоительной игры с жизнью и смертью?..

Ходить над бездной — это своеобразное наслаждение для каждой души, отмеченной даром тревожных, вечно зовущих куда-то юношеских сил. Есть очарование и есть великий соблазн в этой игре, обещающей свободу от того, что есть, и волнующей надеждой на дали и тайны. Многие из крупных писателей, артистов, музыкантов бродили по самому краю этой бездны и чувствовали призыв ее, откликаясь в юношеских попытках самоубийства.

Вспомните, с каким острым наслаждением играл со смертью Лермонтов, любивший при жизни встречать жуткий взгляд смерти и павший жертвой своей отчаянно-смелой игры. Эту ставку на жизнь Лермонтов любил делать предметом художественного воспроизведения. Этот гениальный поэт, дающий смутно разгадать в поэмах и стихах изумительные особенности его сложной души, вечно порывающейся и содрогающейся в этих порывах, — Лермонтов как-будто бессознательно утверждался на предвидении иных чудесных миров для новых существований. И самый риск его, порывания и взлеты — словно отклики на призывы новых миров, заставлявшие так безумно рисковать тем миром, в котором он жил и творил.

Об этой же исполненной мрачного вдохновения игре со смертью говорит в своих творениях Пушкин. Великий поэт относительно предположения, высказанного о Лермонтове, — предвидения миров иных — ставит точку над и. Он прямо говорит об этом:

Все, все, что гибелью грозит,

Для сердца смертного таит

Неизъяснимы наслаждения,

Бессмертия может быть залог,

И счастлив тот, кто средь волнения

Их обретать и ведать мог!

Для тех, чье существование бывает волнуемо свежими и опьяняющими ветрами порывов и влечений, кто в погоне за ценностями высшими, единственными пренебрегает медной мелочью скучных дней, — для тех какой-то родственной душе вестью звучать слова поэта:

Есть упоение в бою

И грозной смерти на краю

И в разъяренном океан.

Средь грозных волн и бурной тьмы

И в аравийском урагане,

И в дуновении чумы.

Как я уже высказался однажды, для человеческого я, жаждущего охватить все высшее содержание жизни и страдающего неполнотой этого содержания,— смерть кажется каким-то дополнением жизни, приобщением одной тайны к другой: тайны смерти к тайне жизни. Сущность евангельского благовестия заключается именно в этом ожидании того откровения, тех высших осуществлений человеческого я, которые обещаны Великим Благовестником в ожидающих нас далях смерти.

V.

Для того, чтобы эти дали прояснели и засветились тихой призывающей зарей, необходимо, чтобы для сознания нашего „сегодняшнее“, здешнее содержание жизни начало скудеть и мелеть. Приливы чередуются с отливами. Там, где убывают живые воды жизни, эта последняя начинает казаться мертвой, высыхающей пустыней, и сознание приковывается к тихим, бесконечным далям, радуясь их призывам.

Если в расцвете сил, в буйстве сильной воли и жизненных порывов мы играем с жизнью и смертью, то это торжество жизни, а не смерти. И самые призывы, которые в этой безумной игре чудятся, волнуют именно обещаниями каких-то безграничных проявлений душевной воли. Совершенно иное дело то очарование могильного сумрака, запаха кимерийских усыпляющих трав, неподвижного покоя для души, о котором мечтают певцы сумерек, воздающие хвалу мраку. Такого рода настроения могут создаваться только убылью непосредственной жизни, оскудением воли к жизни, отливом ее вод.

Фанатики веры ждут в смерти жизни. Смерть — врата в подлинную осуществившуюся жизнь. Певцы сумерек жаждут холодной, бездыханной упоительной Нирваны, божества таинственного уничтожения и поглощения мировым Всем.

Вот почему для людей веры и духовных порываний смерти абсолютно нет. Смерть и жизнь друг друга исключают. Для истинно-живущих смерти нет, и они не могут помыслить уничтожение, ибо каждый день их жизни является какой-то цветной, радостной волной играющей и переливающейся своими отсветами и красками, которую черный луч смерти не пронижет. И, повторяю, даже безумная игра с жизнью здесь будет знаменовать лишь радостное буйство жизненных сил и алкание новых безграничных проявлений душевной воли.

Смерть славословят и молятся ей, — как отрадному мраку, как счастью безжизненности, — бескровные, усталые, изошедшие жизнью, чья нежная душа или истомлена и измучена или, как у Роденбаха от рождения чает безмолвной музыки тьмы и небытия. Те, чьи сердца вечно бьют и ранят грубые волны жизни, кто жаждет тихих и недвижимых стигийских вод, в сумрак которых застынет и найдет исцеление покоя усталая душа, поют смерти — уничтожению — радостный призывающий гимн:

Воистину благословен твой приход,

Примиряющий человека с землей и небом!

О, как сладок должен быть покой, Которым ты пеленаешь измученную душу!

Покой от света и мрака.

Покой без муки и наслаждения...