Самоубийство: сборник общественных, философских и критических статей — страница 14 из 18

И сладко целовать твои белые одежды

И миром ласкающие руки.

(Альманах „Смерть“, Вл. Ленский).

Есть целый ряд певцов, слагавших гимны мраку, чья душа трепетала от сладкого предощущения вечной мистической ночи: Леопарди, Новалис, Роденбах, Стриндберг, у нас с большой силой искренности Сологуб.

Я изберу богиней

Тебя, о, смерть немая,

Тебя любил я с детства,

В тебе одной я видел

Любовь и жалость к миру,

Истерзанному горем.

Услышь мой необычный

Призывный крик: не медли,

Смежи мои больные

Печальные глаза.

Леопарди, автор этих строк, призывает спасение от жизни, грезит о вечной тишине, в которой утопает шум земли. У всех лириков смерти — мотив ухода от земного томления, славословие мраку, избавляющему от резкого света дня.

О, как далеко это холодное отрешенное самоутверждение одиноких созерцательных душ от горячей тоски тех, которые уходят от жизни неутоленными и жаждущими! Здесь смерть не момент отчаянья, а как бы последняя ступень обдуманного и заветного восхождения. Здесь вечных сумерек ждут и славословят их и молятся им в ожидании, когда погрузят свою душу в их мягко обнимающий покой.

Их очень немного, — таких поклонников мрака, людей с исключительной организацией, тихо в стороне бредущих по миру и отворачивающихся от всего, чем полон обычный день жизни. У них-то голода жизни нет, — наоборот, сознательно отстраняя от себя всю пестроту, всю сложность людской жизни, душа их алчет того, что за жизнью, ибо над нею властны влияния нездешнего.

Созерцание пустынь смерти, вечных судеб, ожидающих нас всех и уводящих от временного шума в вечную тишину, еще при жизни таких людей словно тихим облаком покрывает их суетный день и тушит его интересы и волнения.

Здесь каким-то культом окружается сила уничтожающая, мрак всепоглощающий. Как древнему стоику, доставляет глубокое наслаждение одна мысль об этом окончательно неизменном, ждущем человека решении его судьбы, на котором можно утвердиться незыблемо. Глубоким утешением звучит необманывающая надежда: — усталая душа, ожидающая забвения, знай, что за метанием твоим дневным и его тяжестью терпеливо и неизменно ждет тебя добрый безмолвный бог мрака; он приготовил мягкие ткани, глубокое ложе, чтобы погрузить тебя в отраду вечной тьмы, над которой сомкнулось бездонное море времени. Смерть не обманывает никого, она терпеливо ждет каждого, и жаждущий предвкушает момент ее прихода.

И сладко целовать твои белые одежды

И миром ласкающие руки

А философ себя утешает: „Можно отнять жизнь у человека, смерти отнят у него нельзя“. И, словно подкрепляя свою усталую и сомневающуюся душу» Сенека говорит: „Выход из жизни свободен“.

Великий ненавистник сложного и грубого механизма человеческой жизни, всего, чтоб ней треплет, нервирует, изламывает и обессиливает человека, Стриндберг тоже в утешение себе в момент усталости и отчаяния поет песнь мраку и забвению, часам сладостного временного небытия. „Кто заметил, как во сне в мягкой постели все члены тела получают как бы свободу и душа незаметно исчезает куда-то, тот никогда не станет страшиться смерти“, — говорит он. Среди всего ужаса опошления и унижения человеческой души в мелких болотах жизни — куда уйти, куда спрятаться, в чем найти забвение, в каких водах очистить и освежить загрязненную душу, возвращая ей первоначальную божественность и глубину?.. Шведский романист в жизни такого выхода, таких чистых вод не находит. Он развертывает картины жизни удушливой, грубой, оскверняющей. Один выход, одно спасение — священная вечность мрака, чистота небытия, где нет людей, которых ненавидит Стриндберг, и нет кошмаров человеческой жизни.

Нежная душа Роденбаха обратилась к созерцаниям смерти, как к богатейшему источнику чистых внутренних ощущений, как к единственной области, не оскорблявшей его болезненно-тонкую впечатлительность. Его герои, как и он сам, ужасно страдают от крика и шума жизни, они бегут спасаться от нее в пустых тихих храмах, в безлюдных улицах умирающих городов, на высоты башен и колоколен, в замкнутости своих тихих комнат. И там слушают жизнь тишины, предметов, вещей, явлений природы. Поэт был словно зачарован таинственной музыкой смерти, слышимой им из тишины, отдаленными погребальными хорами, звуки которых реяли во всех моментах его дня. Вечная тишина покорила при жизни его душу и утопила в себе все звуки и шумы жизни обычной.

Здесь смерть — не пустота, в которую бросаются от тоски и отчаяния, а, наоборот, некое исполненное великого соблазна содержание, предпочитаемое пустоте жизни.

Но самоубийств среди таких певцов смерти почти нет; обращенные душевным взглядом к сумраку, они и при жизни наслаждаются музыкой вечности, предощущая момент своего осуществления.

VI.

Это неоценимая и страшнейшая потеря,— потеря великолепной страстной юношеской энергии, которая волю к жизни изменяет в волю к смерти. Я говорю об умирающих от страшного жизненного голода.

В наши дни число самоубийц становится поражающим. С каждым днем уходят все больше. Был день, когда телефон из Петербурга принес известие о двадцати самоубийствах в один день. Между покончившими — богатые девушки, пришедшие в отчаяние от мелочности жизни, от невозможности осуществить мечты „прекрасной“ жизни.

Это потеря драгоценной воли юношеской, жажды юношеской, энергии влечений и порывов. Это неоценимая потеря, совершающаяся изо дня в день.

Отказываются от всякой борьбы за свои осуществление и — душевно оскорбленные — спасаются в небытие. Надорванная, искалеченная душа человека современности сказывается в этом отречении от веселой и здоровой борьбы с жизнью. Он не говорит: Вот я плыл этими медленными и тяжелыми водами, изведав опыт одной полосы жизни, — теперь брошусь в другую. И снова взмахи рук, и снова движение, и новыми берегами буду плыть и жадно смотреть на новое в жизни. Вместо того, чтобы броситься из жизни в жизнь, из старой в новую и опять новую, — изболевшийся тоской и отчаянием человек говорит: Нет, руки мои в силах еще двигаться, но воля моя уже не в силах поднять их и направить движение, воля к жизни съедена какой-то ржавчиной, душа изнемогла и увяла. Не на новую дорогу побреду я, а уничтожу все пути и уйду в отдых, в несуществование, в смерть.

Здоровый голод жизни, понуждающий идти и добывать то, что нужно, здесь заменился голодом последнего отчаяния, уже не призванного к утолению, голодом безнадежным, от которого умирают. Так происходит метаморфоза в побуждениях, теряющих жизнедеятельную силу и, наоборот, обращающихся против жизни.

Там, где смерть, хотя бы самопроизвольная, вызванная отчаянием, тоской и безнадежностью, является насилием над душой, жизни жаждущей и умирающей оттого, что ее нет, — там между жизнью и смертью прокладывается особая дорога, особый переход. Он подготовляет человека к смерти, изменяет его душу, ослабляет волю и наполняет унынием и безнадежностью, которые заставляют жаждать смерти. Все вошедшие в это чистилище — обречены, они уже перегорели в муках желаний и порывов и обессилели совершенно.

Чтобы спасти человека, нужно спасать душу его от этого смертельного уныния, от тоски, обессиливающей и гибельной. Волю к жизни надо спасать, пока она не превратилась в волю к смерти.

Массовые самоубийства — это массовые кровавые протесты против жизни, какова она есть. Это взрывы человеческой воли, кричащей о жизни иной, неизвращенной, согласной с побуждениями души и тела человека. Мы живем наперекор душе и телу. Весь механизм человеческой жизни — колоссальное создание извращенности. Сама природа протестует против него, природа души и тела... Тысячи самоубийц, уходя, кричат нам: Это невозможно. Так жить нельзя. Мы, при всей жажде жить и именно в силу этой жажды должны уйти, должны не жить!..

Ах, они прекрасны все мечты, все утопии будущих великолепных форм жизни, вырастающих по законам неизбежно медленной эволюции этих форм! Но ведь миллионы душ живут в этот момент и жаждут в этот момент. Нельзя жить, надеясь на глоток воздуха через год: дышать нужно сейчас же. Нельзя жить, надеясь на жизнь в каком-то смутном будущем...

Неужели все эти крики жажды, все эти протесты — убийства — одно безумие, каприз неразумных мечтателей? О, как бы резонерски-„благоразумное“ отношение к этому не провалило нас в преступную тупость по отношению к жизни! Нет ли капельки самой истины в безумии и безумных порывах юности? И не говорит ли наше странное время самоубийств только об одном: что жизнь ни одной минуты не может быть менее свободной, прекрасной и богатой, чем она должна быть, и что люди все острее и острее сознают это?

О САМОУБИЙСТВЕЮ. Анхенвальд

...Вы спрашиваете моего мнения о самоубийстве?

Мне трудно высказываться об этом, так как постороннему наблюдателю чужой смерти можно строить более или менее глубокие догадки мотивах ее, можно с большей или меньшей пристальностью вглядываться в печальную душу, которая обрекла себя на гибель, — но все это будет лишь теоретическое рассуждение; а как-то совестно рассуждать живому о мертвых и в спокойном размышлении стоять на берегу той самой реки, в которую теперь один за другим, одна за другою бросаются столько молодых мужчин и женщин, столько людей, едва прикоснувшихся к жизненному кубку. Трагическая практика наших черных дней так ужасна, что перед ее лицом бледными показались бы соображения даже выдающегося философа. Жизнь умнее мысли. Да и что мы, живые, можем знать, можем сказать о тайнах смерти и о психологии тех, кто нетерпеливо зовет ее, ускоряет ее и без того не очень замедленную поступь? Вероятно, в душе самоубийцы, своеобразно умудренной, происходит нечто совершенно несоизмеримое с тем, что переживают все остальные люди, которые утром встают, вечером ложатся и хотят, чтобы как можно дольше продолжался этот процесс существования, чтобы их ожидала бесконечно-длинная чреда все новых и новых „завтра“. И, надо думать, в обреченной душе, которая отказывается от завтрашнего дня, совершается нечто столь мучительное и страшное, что даже кощунственно приближаться к ней с теориями и претворять ее непостижимые муки в равнодушие обдуманных слов...