Самоубийство: сборник общественных, философских и критических статей — страница 7 из 18

Кто в этих звуках:

— В смерти моей прошу никого не винить...

— Я умираю, потому что не нашел смысла в жизни...

— Потому что в жизни слишком много темного..

— Потому что все безнадежно...

Кто, повторяю, прочтя эти строки, не заметит в тоне их чего-то извиняющегося, уступающего, склоняющегося?.. О, не так боец идет на битву! Но с битвы именно так уходит боец... „Мой меч не остр. Порох расстрелян... Да и сам я устал, мал и слаб... Пойду лягу в канаву, пока бьются сильные... Лягу один, незаметно“... и „чтоб никого не винили“.

„Не надо суда... Ни над кем не надо суда,“ — вот последняя, невольная, всеобщая резигнация самоубийц.

Из-под земли бьют ключи толстой и тоненькой струей, и что толстою струею бьют — дают начало рекам. А выйдя из камня тоненькой струей, — побежит быстро... но иссохнет под солнечным лучем, потеряется в песках... И, отойдя немного, оглядываемся и не видим его. Вот „гроб самоубийцы“, явление страшное и органическое.

Никогда настоящего гения. Никогда настоящей творческой натуры. И опять это сказывается в записочках:

„Чувствую себя несостоятельным дли жизненной борьбы“. Какое страшное признание!

***

Сила рождения - это одно. Но и другое — ранняя трата жизненных сил. Вспомним старушку на дороге: „Я всегда была осторожна“. Вот неосторожность жизни, и именно в самую раннюю ее пору, — до 20—22-х лет и еще много ранее этого, — является подспудною и тайною причиною, я думаю, большинства „самоубийств без причины“. Ручей не всегда бил тонкою струею уже при исходе, не во всех случаях так бил: иногда сейчас из скалы он брызнул толстою струею. Но сейчас почти попал на песок или рассекся на мелкие части, — и все „ушло в землю“ или „рассеялось по сторонам“... так что к 20-ти годам юноша чувствует себя старичком, бессильным, инвалидом.

„Сознание горит тысячею мыслей... В сознании — все освещено. Но какая темь в воле... темь, уныние и безнадежность“.

Вот тайная эпитафия над собою множества самоубийц. Всякий человек один сам знает свои „внутренние счеты“... Один он только помнит свои „расходы“... И он один знает итог: „все потеряно“... „Потеряно, когда я только должен начинать жить“.

Вот эти „тайные расходы“ себя, своей личности, в особенности своей энергии, органической своей энергии, „расходы тела“, которые оказываются и „расходованием души“, — являются едва ли не главным источником „беспричинных самоубийств“ или самоубийств за „потерею смысла жизни“. И эти признания тоже „раскрывают скобки“ именно около указываемой здесь причины и тоном, и определенным смыслом. Уторопляющую роль играют здесь преувеличения молодости. Молодость не знает, что то, что растрачивается „неосторожностью“, то вновь скапливается и вполне возвращается последующею „осторожностью“. Органические богатства подобны денежным. Гераклитовское „все течет“ ни к чему так не применимо, как к биологии; правда, „много утекает“ при неосторожности. Но юность не знает той великой тайны поистине святого и вечного организма, что в нем вечно и „притекает“, т. е. создается вновь, творится, как бы „воскресает“. „Все течет“ разлагается на „все утекает“ и „все притекает“.Испуганная молодость считает только первое: юноша не знает, девушка не знает, что они при всех положениях, во всех состояниях, при всевозможных тратах „из своего кошелька“ все-таки остаются обладателями миллионов, неисчерпаемых богатств, которые немедленно же, с каждым днем, неделею, месяцем, годом начинают „реализоваться“, как только прекращена дальнейшая „утечка металла“. Организм — рудник, жизнь — рудник; надейся на него, счастливый человек, надейся всегда — и да не оставит тебя Бог!

Часть самоубийств „без цели“ бесспорно ошибочны и случайны; это совершенно ясно видно каждому, кто в молодости близко проходил около этой „зоны“, но был чем-нибудь спасен, и затем в позднем возрасте оглядывает весь „путь жизни“. Он ясно видит преувеличения мысли и воображения, преувеличения испуга. К тому же он знает ту страшную, но глубокую истину, ту почти „магию“ человеческой жизни, что два ее конца, первый и второй, обыкновенно не походят друг на друга, но чаще всего находятся в полном контрасте. Самоубийца не знает, сколько „неожиданностей“ впереди... Для „разочарованного“ — сколько очарований! Для „утратившего смысл“ жизни — какой ее глубокий „смысл“ потом откроется!

***

Худое и глубокое, грубое и трогательное, беспощадное и нежное странным образом смешиваются в самоубийствах. В „катастрофах“, оставляемых самоубийцами вокруг себя, среди оставшихся живыми, иногда бывает столько грубости и жестокости, что хочется жестоко судить виновных в этом горе. Ах, как бывает это горе черно, неизгладимо!.. Зарастет травой могила, но рапа в сердце матери самоубийцы никогда ничем не зарастет. Для нее не будет отрады; не будет светлых дней; пение птиц ей ничего не скажет, зелень леса ее никогда не освежит, никакому цветку она не порадуется. „Этот цветок мог бы сорвать мой сын“, — и не наклонится, и не сорвет сама. Да, самоубийцы жестоки, — это должна сказать им вслед любовь человеческая.

— Как, жестокие, вы захотели уйти от нас всех?.. От всех людей! Дерзкие, скажете ли вы, что вы измерили все человеческие сердца и что во всех вы не нашли ничего, что стоило бы полюбить, не нашли которое бы полюбило вас?

В глубочайшем зерне своем самоубийство всегда есть клевета... Метафизическая клевета. В самоубийстве есть нечто демоническое. В самом деле злое...

Пусть в то же время и несчастное. Ведь и демоны бывают „в прекрасной печали“...

Во всяком случае с тем „апофеозом“, который иногда рвется вспыхнуть около гробов самоубийц, нужно быть очень осторожным. Не замечают, что это — черпая яма, которая тянет. Этот почти „народный траур“, это „собрался весь город“ в наше прозаическое и сухое время, — признаться сказать, скверное время, — не может не тревожить и не занимать и отчасти не манить молодое и героическое воображение. Человеку мистически врождена идея великого почитания... Ей отвечали „народные увенчания“, которые были в античное время и были в Средние века. Но в наше скверное время?... Да победи хоть японца, — дадут только важный знак отличия. „Народных увенчании“ нет, не осталось. Сколько хочешь „пой песен“, — не получишь того,что получал простой мейнезингер в Нюренберге. Между тем молодое воображение всегда поэтично и всегда инстинктивно истерично. Оно ищет или может начать искать „хоть на миг“, хоть „после смерти“ соединиться с сердцем народным, с сердцем обширным и космическим — в этих волнах горя „по утраченном“.

Древле так же, как и ныне,

Адониса погребали..

Это вечно... И „Адонис“ даже умирал именно „пораженный вепрем“, от раны, в крови... Повторяю, тут есть вечное. И вечная яма тянет...

Нужно быть осторожным: один гроб может потянуть за собою еще гроб. Есть паника, ужас всех. Вообще есть коллективное, собирательное, народное в страстях, повидимому, индивидуальных: обратно унизительной „панике“ может образоваться горделивый и горячий ток, увлекающий слабых к мысли о волнах горя, тоски, недоумения около „моего гроба“. Ведь есть вообще посмертные мысли, посмертные чаяния, посмертные ожидания; есть страстные желания „того, что может произойти только после моей смерти“. Не на этом разве держится весь социализм, опирающийся на „то, что будет после меня“ и чего ни в каком случае не будет „при мне“, не „будет при жизни“ вот этого социалиста. А идут... Умирают... Отчего же не умереть „ради великих волн чувства“ вслед за „моим гробом“, вокруг „моего гроба“? Самоубийца получит никак не меньше того, что „жертвующий собою“ социалист...

Громкий вопль стоял в пустыне,

Жены скорбные рыдали..

Прекрасно. Грустно. Величественно. Отчего, в самом деле, не умереть? Для этого?! Осмысленнее, мистичнее и уж гораздо рассчетливее, чем для социализма. Тут не пропадаешь; и так скоро все, почти сейчас, и все зависит „от моей воли“.

***

Я не говорю, что это есть, но что это может быть, может начать случаться. Кто изведал сумерки души человеческой, мерцания души человеческой?..

***

Перейдем к ясным фактам. Выдающаяся умом, знаниями студентка рассказывала:

„Наша подруга умерла... „Тетя Кленя“, как ее звали дети, которых она учила, и так же приучились звать ее и мы, ее подруги. Кончила самоубийством“...

Опа, такая жизнерадостная, лица которой нельзя было представить без улыбки! Да я без улыбки никогда и не видал ее...

Красивая, она не нравилась только тем, что казалась кокетливой: для чего же всегда этот безукоризненно свежий воротничок и всегда завитые, в кудряшках, волосы?

„Но они сами вились у нее. Что касается воротничков, то это простиралось и далее, на все белье: правда, она не имела средств шить себе часто новые платья. Но на тем платье, которое она носила, если оно и сшито было давно, нельзя было никогда найти пятнышка. Что касается белья, то она шила его из довольно дешевого материала, но зато очень много и чрезвычайно часто меняла. Скудное свое жалованье она и тратила больше всего на прачку и вот на воротнички и манжеты. Мы над нею смеялись, потому что это переходило в какую-то манию: она была в постоянном страхе, что тело ее нечисто, и постоянно мылась и одевала все чистое и чистое белье. Шею же и лицо мыла по несколько раз в день, — все смеясь. Потому что вы знаете, что она постоянно смеялась“.

— Мне казалось, она кокетничает... т. е. желает нравиться.

„Ничуть, потому что она любила. Не было серьезнее девушки, но она запуталась в любви. Уже года три тянулся роман и не роман. Вы знаете, она вся была воплощенная энергия и живость, он же был нерешительный и вялый. Все кончал курс и никак не мог кончить... Дворянин, из хорошей семьи и такой славный сам, но совершенно безвольный... Она решила, наконец, прийти к какому-нибудь концу, и вот они все вместе ездили здесь по священникам, ища, кто согласился бы обвенчать. Потому что, хотя никаких препятствий и не было,—она — девушка, он — холостой, не родственники и совершеннолетние, — однако была нужна еще бумага от учебного заведения, где они оба учились, и никак они не могли ее достать (по причине летних каникул или по другой причине, я не упомнил). Нашли, наконец, на каком-то кладбище или в каком-то приюте. Но ее брака с этим довольно безнадежным студентом никак не хотел ее брат, священник же: дело в том, что она нравилась другому молодому человеку, инженеру, и с успехами в службе и жизни; и брат-священник настаивал, чтобы она вышла за него. Когда она решила брак с вялым женихом своим, то он объявил, что „этому не бывать“ и разослал всем здешним священникам письма, говоря, что они должны спросить у его сестры („имя рек“) и ее жениха (тоже „имя рек“) все до мельчайшего документы, иначе он подаст жалобу на венчающего священника и привлечет его к ответу за неправильные действия. Это братнино письмо было получено священником, согласившимся венчать, в самый день, когда было назначено таинство; молодые приехали в церковь, а священник выходит к ним и говорит: „Я не могу венчать, без разрешения от начальства (такого-то) учебного заведения“...Ничто не могло поколебать его твердости... И вот, когда мы вместе с нею вернулись к ней в квартиру, я увидела, что она — не жилица... Такой у нее был вид. Видно, что решение это и все подготовления, все хлопоты ей стоили страшнаго усилия.. Иногда, почти дотянув, она все-таки не дотянула, — струна лопнула“...