Безголовый ничего не понимал. Например, не понимал, что такое искусство и чего это вдруг кому-то взбредет в голову спрашивать об его отсутствии в то время, когда в Великой Стране не хватает куда более необходимых вещей.
Но он безгранично верил Воробьеву. И от того, что его Последний Министр знает все и про него самого, и про жизнь его страны, Великий Командир испытывал неописуемый восторг. И чем более непонятно говорил Последний Министр — тем большее счастье разливалось в душе Великого Командира.
А Воробьев продолжал говорить такие слова:
— Итак, Великий Командирчик, ты, разумеется, понимаешь, что суть искусства — это поиск гармонии. Значит, искусство будет процветать в той стране, где гармонии в реальной жизни не существует, Без чего не может жить искусство? Без проблемок. Но! Чем лучше жизнь — тем меньше проблемок, а если в твоей державке искусства нет вовсе, это говорит только лишь о том, что Великая Страна живет прекрасно. По-настоящему, в полной гармонии, без проблем.
Воробьев замолчал, опустился в мягкое кресло, поглядел в восторженные, почти влюбленные глаза Безголового и подумал: «Конечно же, я велик! Мало того, что я — бессмертен, так я еще — единственный из нашего рода, кто не просто наблюдает жизнь, а создает ее…»
И он улыбнулся счастливой улыбкой.
Так и сидели они — Великий Командир и Последний Министр — друг против друга и счастливо улыбались. И было им обоим очень хорошо и покойно. Так хорошо и покойно, что они забыли: жизнь идет даже тогда, когда кажется, что ею управляешь.
Как только дверь за Мальвининой закрылась, Петрушин бросился к письменному столу, придвинул к себе бумагу, схватил карандаш.
«Что я делаю? — спросил он себя. — Зачем это все сейчас? И чего я вчера всю бумагу не изорвал, дурак…»
Но рвать бумагу не хотелось — карандаш тянулся к белым листам почти с нежностью.
А казалось бы: Петрушину надо бы сейчас на кровать упасть лицом вниз, отодрать эту проклятую улыбку — в конце концов на казнь можно и без нее идти — и рыдать вволю, рыдать, пока хватит слез. А как кончатся они, завыть от полного бессилия…
Мальвинина и не думала ничего отрицать. Как только Петрушин сказал, что, мол, какие противные слухи про нее ходят — сразу же все и объяснила.
— Почему ты решил, что это — сплетни? Так все и есть на самом деле, — спокойно сообщила она. — Да, я — любовница Великого Командира. Тебе разве это не льстит? Что плохого в том, что мне нравится бывать в этой великолепной хижине, нравится, что первый гражданин Великой Страны говорит мне «ты»… А тебе разве не приятно, что у тебя и у Великого Командира совпали вкусы? Знаешь, что забавно: он все время говорит, что у меня пышные формы, а ты называешь меня хрупкой, изящной и миниатюрной. Из этого я сделала вывод, что я ужасно многообразна. — Мальвинина улыбалась одними глазами — так научились делать все плюшевые.
Петрушин пытался понять смысл того, что говорит Мальвинина. Но у него ничего не получалось. Он не слышал слов. Он представлял, как узкие губы Безголового впиваются в Ее губы, как целуют Ее тело, как его руки ласкают Ее маленькую грудь.
— Ну что, больше не злишься? — спросила Она и начала раздеваться. — Подумай сам, разве тебе будет лучше от того, что мы расстанемся?
— Уходи отсюда вон, — почему-то прошептал Петрушин.
— Ду-ра-чок, — по слогам произнесла она. — Ну и с кем же, интересно, ты будешь теперь заниматься любовью? С Матрешиной, что ли? У нее, между прочим, грудь гораздо хуже моей, хотя и большая, но рыхлая, а шеи и вообще нет.
Одевалась Мальвинина спокойно, пожалуй, даже излишне тщательно. Ходила перед Петрушиным в расстегнутом платье, делая вид, будто что-то ищет в комнате.
Петрушин молчал. Смотрел в окно.
У самой двери Мальвинина оглянулась:
— Когда отбесишься — позови меня, я вернусь. Мне тебя будет очень не хватать.
— Некуда будет приходить и не к кому, — сказал Петрушин.
Но Мальвинина не услышала его. Или сделала вид, что не услышала.
И как только за ней закрылась дверь, он бросился к письменному столу.
«Что я делаю? — спрашивал себя Петрушин. — Надо спокойно ждать завтрашнего дня, когда за мной придут солдаты, и я спокойно выйду им навстречу, и спокойно отправлюсь на Почетную Казнь…»
Но это были уже не мысли — эхо мыслей, отголоски размышлений. Петрушин себе уже не принадлежал. Им владела некая необъяснимая сила.
Петрушин писал.
Время перепрыгнуло через самое себя и устремилось в вечность.
Петрушин писал.
В дверь постучали.
— Наверное, опоздавший, — тихо сказал Медведкин, подойдя к двери, спросил. — Кто?
— Я это… — ответили из-за двери. — Как это надо? Истина.
— Кто? — еще раз спросил Медведкин и оглядел всех взглядом, выдающим в нем руководителя.
— Ну я это, я, — повторял голос, без сомнения принадлежащий Клоунов у. — Забыл я, как надо по-новому. — Из-за внешней стороны двери раздалось тяжелое молчание, а затем — радостный крик. — Вера! Вот как надо! Я говорю: вера.
— Отвечаю новым паролем: надежда, — назидательно произнес Медведкин, и только после этого открыл дверь.
В доме Медведкина, понятное дело, висел полумрак. Очертания, разумеется, исчезли, и по-прежнему казалось, что вокруг стола сидят тени. Ощущение чего-то неясного, но чрезвычайно важного, как ему и положено, витало в воздухе.
Совершенно некстати (как, впрочем, и заведено) раздался чей-то храп. Столь приятное и необходимое ощущение исчезло.
— Пупсов? — не то спросил, не то позвал Зайцев.
Храп, как водится, тотчас исчез, и на смену ему пришел уверенный голос Пупсова:
— Потому что только новые цели открывают новые горизонты! Мы прошли торной дорогой, теперь пройдем неторенным путем. И придем, куда надо. Вот именно, куда нам надо — туда именно и придем. Нашей малострадальной Родине новые страдания не нужны. И старые тоже не нужны. Такова моя позиция.
— Мы еще заседание не начали, а ты уже как будто выводы делаешь, — традиционно перебил его Медведкин.
А Зайцев сказал:
— Что касается меня, то я все равно стою за самые жесткие, самые крутые меры. Пережитые мною в застенках мучения еще раз доказали: только террор спасет Великую Страну!
Тень Медведкина возвысилась над столом и важно произнесла:
— Тайное заседание «Тайного Совета по завершению» объявляю открытым. На повестке сегодня один ответ: о новизне текущего момента. Разрешите предоставить слово Председателю Тайного Совета. Кто — за? Против? Воздержался? Единогласно. Спасибо за доверие, слово беру. — Медведкин сделал паузу, приличествующую столь ответственному моменту и продолжил. — Друзья! Как вам, должно быть, хорошо известно: путь наш труден, нелегок, долог, печален. Многих теряем мы на этом пути. Нет среди нас Собакина-маленького, этого гордого летописца нашего пути, этого орла, поднявшегося к высям истории. Как будет не хватать нам его слов и поступков, его коротких, но всегда таких дельных, таких нужных замечаний… Сегодня мы можем смело сказать: именно наша плюшевая среда породила подлинного героя Великой Страны. Предлагаю всем почтить его память.
Серые тени поднялись из-за стола, постояли немного и снова сели.
— Спасибо за почтение, — Медведкин перевернул следующий листок. — Некоторые не пришли сегодня, испугавшись напряженности нового момента. Назову хотя бы Собакина-большого. Что и кому хочет он доказать своим неприсутствием? Не ясно. Или Петрушина — нашего пламенного поэта. Может быть, этот друг испугался того, что ему придется отвечать за свою ответственность за Воробьева?
Услышав эти слова, Матрешина — даже для самой себя неожиданно — начала плакать.
Медведкин по-доброму успокоил ее:
— Не надо слез, друг Матрешина! Будь уверена: у каждого жителя Великой Страны найдется причина для рыданий, а может, и не одна. Но сегодня время требует от нас не слез, а дела! Хотя мы многого достигли — впереди по-прежнему трудности. Но было бы неправильно промолчать сегодня об успехах. Они, как говорится, налицо. Изменили пароль — и это говорит о все возрастающей надежности нашей конспирации перед лицом врага. Мы поменяли название нашей организации, что еще раз подчеркивает непроходящую новизну наших целей. Друзья! Не хочу делать вид, будто знаю, как нам надо жить дальше. Никому — по отдельности — это неведомо. Но всем вместе, я убежден, это известно очень хорошо. Потому-то мы здесь и собрались. Плюшевые всегда жили в непростое время. Такова традиция. Но я не погрешу против истины, если скажу: сегодняшнее время куда непростее всех прочих времен. Так что попрошу высказываться.
— Можно мне? — вскочил со своего места Зайцев.
— Опять по вопросу террора? Об этом позже, — и Медведкин сделал движение рукой, приглашающее Зайцева сесть.
— Я вот тут… это… вот… хотел бы… как говорится… вставить. — Крокодилин кашлянул. — Мы ведь это… как бы почтили память Собакина-маленького. Правильно? Вот… А у нас ведь… это… летописца как бы и нет… Надо бы… как говорится… выбрать.
— Очень дельное предложение, — улыбнулся Медведкин одними глазами. — Какой же смысл вершить историю без летописца? Какие будут предложения?
И снова вскочил Зайцев.
— Я не про террор, — сразу сообщил он. — Я чего хотел сказать-то? У всех ведь есть ответственные поручения, правильно? Каждый за что-нибудь отвечает. И только друг Клоунов — без ответственности. Я предлагаю его — в летописцы.
Услышав это предложение, плюшевые почувствовали неясное ощущение несправедливости, смутные сомнения.
Но Медведкин быстро внес ясность.
— Это ведь хорошее предложение, — объяснил он всем. — Хорошее. Сейчас мы его проголосуем «за», и у нас будет новый Ответственный, новый летописец. Итак, кто «за»? Против? Воздержался? Ничего в темноте не видно… Впрочем, думаю, ясно и так: друг Клоунов вполне может занять подобающее ему место. Вот сюда вот садись, Клоунов — тут у нас всегда летописец сидел — вот тебе карандаши, бумага. Пиши, как говорится, историю.