Самоубийцы — страница 19 из 88

Не по отношению к собственной супруге — Бог с ней, но по отношению к детям.

«Ты летал на самолете? — Нет, но зато я вчера ел арбуз». Это прелестное сражение самолюбий, запечатленное в книге Чуковского «От двух до пяти», абсурдно только на первый взгляд… Или — пусть даже абсурдно, но ровно в той степени, в какой не только ребенок, а и художник по-своему видит мир, его взаимосвязи, его новизну. Не считаясь с житейской, набившей оскомину логикой.

Воспринимать то событие, что «у нас огонь погас», как повод для хвастовства — больше чем странно для взрослого человека. Для ребенка и это, как все непривычное, все, что из ряда вон, может стать таким поводом. Не зря, по рассказу того же Чуковского, его дети когда-то встретили его возвращение домой ликующим пением:

— А нас обокрали! А нас обокрали!

И очень удивились, что Корней Иванович не разделил их восторга.

Словом, молодой Михалков явил миру здоровый, беспечный талант, умеющий откликаться тому, что не приметит и не оценит взгляд взрослого человека, уткнувшийся в будничность, — и как далеко его восхитительное начало от того, что затем стало бесперебойно являться в печати. Притом включая и то, чем Михалков дорожил и, вероятно, гордился, коли уж отобрал — среди своего «самого-самого» — для отжатого, миниатюрного «избранного»:

В Казани он — татарин,

В Алма-Ате — казах,

В Полтаве — украинец

И осетин в горах.

…Он гнезд не разоряет,

Не курит и не врет,

Не виснет на подножках,

Чужого не берет.

…Он красный галстук носит

Ребятам всем в пример.

Он — девочка, он — мальчик,

Он — юный пионер!

Не говорю уже о великом множестве строк, которые, может быть, не всегда переиздавались, отчего не находятся на общем слуху, но, увы, тем более характерны для эволюции поэта. Мастерство ведь в неменьшей степени, чем талант, не выносит небрежного, неуважительного отношения к себе — и потому коварно помнится немало строчек, которые, мимолетно явившись на страницах газет, с восторгом запоминались и повторялись насмешниками. Как автопародия. Как курьез:

Советские ученые

Внесли в науку вклад,

Пустив электростанцию

В семь тысяч киловатт.

Стоит электростанция,

Могуча и сильна.

На атомной энергии

Работает она.

Цитирую по памяти, тем самым доказывая тот энтузиазм, с каким я встретил когда-то эти замечательные строки, — впрочем, за точность ручаюсь.

Или — пуще того (как оказалось, бывает и пуще):

К звездам смелый кролик совершил полет.

Он новых рейсов ждет,

Он требует высот!

Как же нам сегодня не дерзать, друзья,

Мы тоже в путь готовимся — и он, и ты, и я!

Здесь за точность ручаюсь тем более: сам потешался над этим текстом, цитируя его аж в 1959 году, в «Литературной газете».

Кстати, и чертой того, оттепельного времени, и разумной гибкостью С. В. Михалкова можно объяснить то, что он тогда прислал в редакцию, обидевшую его, письмо с покаянием, каковое и было опубликовано. Мол, извините — не удержался и написал подтекстовку к уже готовой мелодии по случаю запуска в космос вышеуказанного животного (к тому ж опубликовав ее в «Огоньке»), И совсем другое дело вышло, когда я же, годы спустя, в уже перестроечных «Московских новостях» выругал текст гимна СССР, подновленный его автором (точнее, соавтором). Вот тогда Сергей Владимирович, отбросивши добродушие, обратился в могущественные инстанции и воззвал к уголовному кодексу, предусматривающему кару за кощунственное критиканство.

Звучало нестрашно, но убедительно.

А в давнем 59-м, настроенный легкомысленно, я всего лишь шутил насчет того, какой невольной угрозой оборачиваются строчки из песенки о героическом длинноухом:

Нам хорошо живется!

С этим согласиться всем придется!

Дескать, попробуй не согласись!..

Однако хватит цитат, достаточно красноречивых, чтоб эволюция предстала с наглядностью учебного стенда. А причина ее, ежели перейти на язык нехитрых метафор, может быть, в том, что сама Божья искра была истолкована несколько прагматически. По-бытовому. Как то, на чем можно, раздув ее, сварить пайковую похлебку.

Дело понятное, занятие распространенное, и если действительно существует феномен Михалкова, то он в следующем. В длинном ряду помянутых и в большинстве своем, слава Богу, всего лишь условных самоубийц Михалков живее всех живых. Он — тот, кто в наивысшей степени сохранил душевную цельность, наиболее лишен «комплексов», разъедающих, как утверждают, едва ли не каждую писательскую душу.

Что Михалков и доказывает — не декларациями на сей счет, но тем свойством, которое не подделать. А именно — совершенно удивительным простодушием, способным пленять даже тех, кто никак не расположен к любованию Сергеем Владимировичем.

Вот апокрифическая история, над которой и я расхохотался когда-то вполне сочувственно. Анатолий Софронов, погромщик номер один (по крайней мере, имеющий право оспаривать это первенство), крушит заодно с очередными штрафниками и чем-то ему не угодившую михалковскую пьесу:

— Черт знает, что ты там понаписал! А уж этот упадочник, твой главный герой… Как его? Сережа, подскажи!

— А-а з-зачем?..

Или (будто бы) на одном из писательских сборищ Алексей Сурков, известный под кличкой «Гиена в сиропе», язвит насчет дворянского происхождения Михалкова, у предков которого — что, кажется, чистая правда — батрачили предки «Гиены». И (будто бы) в президиум поступает записка Сергея Владимировича:

Ленивейшим из батраков

Был, несомненно, А. Сурков.

Но простодушие становилось — и стало — оружием, способным не только защитить чувство достоинства.

По телевидению транслируется какая-то светская презентация — времена, стало быть, новые, — и ведущий, приветствуя высоких гостей, мимоходом, до очевидности не всерьез, спрашивает Михалкова:

— Сергей Владимирович, а вы верующий?

— Конечно, — светясь, отвечает тот.

— Нет, серьезно? — озадачен ведущий.

— Да! А п-почему вы удивляетесь?

Действительно, почему?

Не потому ли, что может вспомниться (мне — не может не вспомниться) историческая фраза Михалкова, сказанная до перестройки, все смешавшей в России? Историческая — без шуток, ибо с редкостной выразительностью определила систему приоритетов, которая казалась незыблемой не одному Сергею Владимировичу.

Короче, он говорит в период суда над Синявским и Даниэлем и как раз по этому поводу:

— У нас, слава богу…

Именно так. Заглавная буква в слове «Бог» тогда, понятно, даже не подразумевалась — в отличие от названия учреждения, к которому Михалков не преминул воззвать:

— У нас, слава богу, есть КГБ!

Вот собрат Михалкова по советской детской литературе Алексей Иванович Пантелеев, автор «Пакета» и соавтор «Республики ШКИД», пишет (в биографической книге, главы из которой опубликованы посмертно), имея в виду свой атеизм:

«Сколько же оно длилось, это наваждение? Вспоминал, считал и подсчитывал сейчас, и оказалось, что очень долго длилось — лет шесть или семь.

…Я не только был безбожником. Я был неистовым, воинствующим, скотоподобным, по выражению Вл. Соловьева, безбожником. И в Шкиде и после Шкиды, и в жизни, и в постыдных писаниях своих».

Повод для этой покаянной исповеди таков. Получивши в Смольном из рук Григория Васильевича Романова, первого секретаря горкома, впрочем, памятного не одним ленинградцам, орденок (а сколько их наполучал Михалков!), Пантелеев бредет в Спасо-Преображенский собор. И обличает эту двойственность своего поведения с чудовищной — вроде бы — несоразмерностью греха и покаяния:

«Стыдно признаваться в этом и тягостно употреблять это слово, но понимаю, что тут есть все-таки и некоторая доля авантюризма — в этом хождении по острию ножа. Но, разумеется, главное — не это. Главное — потребность омыться, очиститься, а также, не скрою, и возблагодарить Бога за то, что при всей двуличности моей жизни я ничего не делаю заведомо злого, что охраняет меня Господь от недоброго, наставляет на доброе».

Эта попытка обрести духовную цельность — с пониманием, сколь недоступна она в желанной своей полноте, — возможно, производится в крайней, экстатической форме. Но именно потому, что двуличность той жизни, которую вынужден был вести верующий, скрывающий свою веру, как раз требовала двойного усилия. Не вносящего в душу умиротворенности, которую обещает и дает религия, а, напротив, устраивающего в ней разброд.

Это — мучительный, самомучительный взгляд изнутри на себя самого, — а вот случай иной. Такой, когда ту же цельность в своем отношении к миру хотят обрести, глядя со стороны — пусть любящей и родной.

Сын пишет о матери, прекрасный артист — об артистке великой, и я не называю имен потому, что здесь не вина, а беда. Не личная инициатива, а инерция общего страха (писано в брежневскую эпоху).

«…Я хочу сделать попытку разобраться в очень сложном и тонком вопросе: в вопросе о маминой вере».

Отметим: «хочу сделать попытку». Другой бы и не пытался, попросту обойдя щекотливую тему. Ничто за язык не тянет, кроме собственной честности, весьма похожей на ту, которую, помним, явил Юрий Олеша, отдирая от сердца музыку Шостаковича.

Итак:

«Начну с напоминания, что мама родилась почти за пятьдесят лет до Октябрьской революции, когда…» — и далее про «традиционное воспитание», про гимназический Закон Божий, про то, что обращение к Богу вошло в привычку. В общем, в том обычном советском роде, который лучше всего воплотился в истории про некоего красноармейца и академика Павлова. Просвещенный боец увидал, как Иван Петрович перекрестился на храм, и пожалел, посочувствовал: