Поэтесса, влюбленная в Гиппиус и Цветаеву, отдавшая дань символизму — притом не одну эстетическую, но религиозно-философскую. Сочинитель детективных романов. Автор романов, напротив того, производственных. И — очерки, очерки, очерки. Добросовестная «Лениниана» (впрочем, за добросовестность-то и взгрели, потом, правда, простив и наградив соответственно Ленинской премией. Дело в том, что Шагинян раскопала и вздумала обнародовать еврейские корни Ленина). Периоды недолгой опалы, но и участие в погромных кампаниях, например против Василия Гроссмана. Под конец жизни — бурно вспыхнувшая любовь к тому, что был «Ленин сегодня», своего рода диссидентство наоборот: яро декларируемый сталинизм в годы, когда это было уже не модно.
Вернее, еще не модно — точно по песне Александра Галича: «…То ли гений он, а то ли нет еще».
И вот…
В 1936 году Мариэтта Шагинян обратилась к наркому тяжелой промышленности Орджоникидзе, сообщив, что ушла из Союза писателей СССР: «По моему глубокому убеждению, это организация никчемная… Мне кажется, что мы, писатели, должны разойтись по наркоматам, в пределах которых на данный момент лежит материал и тема нашей очередной книги».
Любопытно: в какой такой наркомат надлежало податься Булгакову, Зощенко, Пастернаку, Ахматовой? Но перед Мариэттой Сергеевной так вопрос не стоял:
«Сейчас я пишу книгу о втором законе термодинамики на материале бакинской нефти. Собирать материал для меня — значит участвовать в реальной борьбе партии за реальные вещи, потому что это лучший способ освоить свой материал. Поэтому прошу Вас включить меня рядовым в замечательную армию работников Наркомтяжпрома, прошу Вас оформить это мое включение (без жалования, т. к. я зарабатываю книгами очень много)».
Любопытно и то, что тут зафиксировано стремление по-своему честное, бескорыстное: всякий ли отказался бы от того, чтоб еще и подзаработать на этакой экстатической преданности? Но возможно, даже в этом демонстративном бескорыстии было нечто оскорбительное для начальства.
В самом деле! Шагинян захотела превзойти волю властей, которые только-только создали писательский союз, с ловкостью и талантом надев на творцов общий ошейник. С талантом, потому что ошейник украсили блестящими бляхами льгот и наград, и творцы поначалу возликовали. Многие — точно как Шарик из «Собачьего сердца», еще не превратившийся в Шарикова: «Ошейник все равно, что портфель». Знак возвышения.
Прочитав, что Мариэтте Шагинян недостает дисциплины, отличающей армию и ее рядовых, что сон Веры Павловны, приснившийся Рукавишникову, для нее недостаточен, Орджоникидзе оторопел:
«Удивлен, как это Вы могли уйти из ССП, ведь это наш Союз, СОВЕТСКИЙ Союз, он ведь организован ЦК нашей партии, а Вы его называете „никчемным“.
Странно, непонятно. Вы, по-моему, совершаете крупную политическую ошибку…»
И — пошлó! Партия и руководство Союза писателей принялись за энтузиастку. Был созван суровый президиум ССП, появилась разгромная статья в «Правде». Сама нечаянная отступница слала слезные письма тому, с чьей тяжелой (Тяжпром!) руки начались ее проработки:
«Дорогой товарищ Орджоникидзе!
Ваше письмо спасло меня, заставило понять, до чего докатилась, и помогло честно признать свою вину».
И еще:
«Мой ужасный проступок… Передайте тов. Сталину и партии, что искуплю свою вину перед ним».
Тут, между прочим, уже и грамматика приведена к дисциплине солдатского строя, признающего единоначалие. «Передайте тов. Сталину и партии» — но вина осознана «перед ним», а не перед нею или хотя бы перед ними. Страх — образумливает.
В общем:
«Стыдно перед страной. Дайте время выправиться».
Эпизод замечательный. Служба службой, но и такое самовыявление личности обязано знать меру. И, если что, получать укорот. Как все, нарушающее ровность строя.
Единый строй, как единый уровень — без отклонений!
То есть допускались и отклонения — лишь бы не те, что берут выше уровня, а уходящие ниже. Был «ведущий драматург», баловень лучших театров и режиссеров, лауреат Анатолий Суров, принуждавший писать за себя безработных евреев, разоблаченных «критиков-космополитов» (и если сам погорел, то, говорят, прежде всего потому, что, обнаглев, замахнулся на своих благодетелей и укрывателей). Был еще один драматург, непотопляемый Георгий Мдивани, оставшийся в памяти разве что эпиграммой: «Искусству нужен Жорж Мдивани, как голой ж… гвоздь в диване». Он, о возможностях коего что-либо сочинить самолично никто и не помышлял всерьез.
Был… были… Да мало ли кто! Например, некий стихотворец, бывший большим чиновником и слывший не меньшим художником. Бог весть, кто за него сочинял, но сам он даже дарственную надпись на книге мог сделать с совершенно незапланированным похабством: «Дорогую Марию Павловну — с уважением».
Порою, однако, эти курьезы дорастали до столь феноменальных размеров, что курьезами уже не казались.
Феномен Егора Исаева — вот еще один из феноменов советской литературы, при сходстве условий существования все же совсем не похожий на михалковский. Сергей Владимирович феноменален тем, кáк сумел распорядиться своим талантом; тут дело иное.
Вот как о нем писали — цитирую не подбор наиболее страстных цитат из разных статей, но то, что вывалено всего лишь в одной, подряд и сразу:
«…Трудно разделить поэму Егора Исаева „Суд памяти“ на строки большей или меньшей удачности, она написана на одном дыхании…»
И еще: «Особая сила и ценность „Суда памяти“ — в той необычайно яркой поэтико-философской образности… Изумительно прост и содержателен уже сам исходный образ… Детализация у Е. Исаева до предела насыщается… Поэт смело берет самые „высокие“ ноты… Ни одна строка поэмы не оставляет впечатления выспренности… Все по-земному сказочно, и все правда…»
Это — словно рукопись Ференца Листа, где, как шутили Ильф и Петров, на первой странице указано «играть быстро», на второй — «очень быстро», на третьей — «гораздо быстрее», на четвертой — «быстро, как только возможно», и все-таки на пятой — «еще быстрее».
Но что-то не шутится.
Писал об Исаеве критик, выделявшийся относительной одаренностью среди тех, кто служил, как и он, официозу (конкретно — Всеволоду Кочетову). И когда он внезапно и рано, еще молодым, умер, у меня, помню, вырвалось:
— Господи, и стоило ради этого жертвовать тем, чем он пожертвовал?
Разумелось: ради карьерной удачи, оборвавшейся вместе с жизнью.
Возглас мой, конечно, не отличался логичностью: ну а если бы он прожил Мафусаилов век, тогда — стоило бы? И все ж, вновь задавая вопрос о «загробной жизни», который равен вопросу о прижизненной репутации, не хочешь, а произносишь осточертевшее слово: самоубийство. Надругательство над собой, над своим талантом.
Вот уж в чем неповинен Егор Исаев. Ему ничего в себе не пришлось убивать. Феномен его — лауреата Ленинской премии, Героя Социалистического Труда, секретаря СП, куратора всей отечественной поэзии, даже и по числу стихотворных строк сочинившего всего ничего, — этот феномен поражал катастрофическим несоответствием того, что и как писал он, и того, чтó и как писали о нем.
Как писал он?
Вот, чтоб не искать далеко, строки, расхваленные в той, цитированной статье. Оцененные как «особое», «самое», «изумительное».
Начнем, благословясь:
Ты б видел их глаза —
Смотреть нельзя
И не смотреть нельзя.
Так только неотмстившие глядят.
Я говорил, что Гитлер виноват,
Что я солдат,
Что жечь я не хотел,
Но перед ними Гитлер не сидел,
А я сидел!
Или:
А наяву
Одно тревожит — старость.
А наяву, как по часам,
Что надо,
То исполнит.
Он не такой, чтоб верить снам,
Он не такой, чтоб помнить.
«Необычайно яркая поэтико-философская образность… Все по-земному сказочно, и все правда…»
Хотя на самом деле приходится, отложив для совсем иных случаев эстетические критерии, рассуждать о грамотности. Верней, о неграмотности.
«…Но перед ними Гитлер не сидел…» Исходя из простейшей синтаксической логики, ясно: по-русски следовало сказать, что перед ними сидел не Гитлер, а я. Разница! Да и дальше претензии возникают не выше и не сложнее возни с начинающим автором, про которого не поймешь: бездарность ли он или всего только неумеха?
Тогда на все ему плевать.
Да, да.
На все плевать!
Он будет пули отливать,
Как все,
И есть и спать.
Что сказали б мы робкому неофиту?
Во-первых, спросили б, с чего эти строки дергаются в плясовом ритме. Во-вторых: к чему здесь следует отнести это «как все»? К отливанию пуль? В-третьих, и, может, в главных: само сочетание «отливать пули» в России чаще всего означает «врать», отчего возникает коварный, ничуть не загаданный автором юмор. Он ведь взялся рассказать о том, как немец-солдат собирает ради наживы на бывшем учебном стрельбище ушедший в землю свинец, за каковое кощунство на героя поэмы и рушится благородный авторский гнев. Вершится суд памяти…
Кстати, вот и еще вопрос-замечание. Так ли ужасна эта затея рядом, допустим, с промыслом тех, кто рыщет по рвам, отыскивая средь останков расстрелянных золотые кусочки? Стрельбище ведь, и учебное, тир, а не смертная яма…
Пафос способен, как ничто иное, выдавать искусственность страсти. И когда Исаев нас грозно спросит: «Вы думаете, павшие молчат?», тут же заторопившись продолжить: «Конечно — да — вы скажете. Неверно!», то как-то не привлекает роль послушного дурака. Ибо — сыщите мне идиота, который не расслышит в этой риторике патетического подвоха и спроста сунется со своим доверчивым «да». Еще и — «конечно»…
И вот: «Дорогой Егор! Ты написал…» (и далее все в духе уже цитированного панегирика), восклицал в «открытом письме» поэт Игорь Шкляревский. Эге, подмигивал я себе самому, ища разгадки: не зря я давно приметил за ним лукавую склонность к сервилизму. Безоговорочно восторгался и Сергей Наровчатов, книжник, человек серьезной культуры; что ж, приходилось напоминать себе о его карьерно-идеологическом повороте, о превращении в литературного бонзу. Ликовал критик Станислав Лесневский, ревнитель Блока, и…