— Пойду на рынок и куплю себе раба, — отвечает вольноотпущенный.
Синдром заложничества — вот то, что стало объектом исследования сегодняшних психологов. И не могло не стать в годы, когда захват заложников сделался будничным бизнесом. Как известно, синдром состоит в том, что заложник, смертельно боясь тех, кто взял его в плен, ощущая ежесекундную свою зависимость от их злой воли (которая, если тебя покуда не убивают, кажется доброй и милосердной), начинает любить похитителей. Отождествляет себя с ними.
В литературе, говоря о которой позволено выражаться метафорически, это выглядит так. Став заложником (случается, добровольно), некто ищет, кого бы ему в свою очередь сделать заложником. Да и искать не нужно — с нами всегда обожаемая классика, не способная сопротивляться.
И тут уже знакомая нам ситуация. Классика и классики принадлежат всем, а говоря от имени всех, трудно удержаться от хозяйских волевых интонаций. «Мы царю России возвратили… Тебе от нас не убежать…» Но то, что принадлежит всем, по неизбежным законам жизни (советской — тем более), как я сказал, ничье. Бесхозное. Неудивительно, что само по себе почтение к классикам, в частности и в особенности — к Пушкину, оборачивается бесцеремонностью.
«Пушкин — наш современник» (или Толстой, Достоевский, Шекспир, смотря по тому, кто в данный момент актуальней, полезней). Вот формула нашего самодовольства — менее бескорыстная, чем мы искренне думаем сами.
Что до Шекспира, то книгу о нем именно так озаглавил рафинированный кинорежиссер Григорий Козинцев. И может быть, именно эта нечаянная снисходительность когда-то толкнула его снять фильм по «Гамлету», где был хорош (временами — очень хорош) Смоктуновский, но примитивен расклад темных и светлых сил в духе тогдашней «оттепели».
За тенью отца Гамлета, о котором сын говорит: «Он человек был, человек во всем», в свою очередь маячила тень «самого человечного человека», то есть, разумеется, Ленина (ее тогда усиленно материализовывали, обещая начать жить «по ленинским нормам»). Преступный сменщик старого короля, убийца Клавдий, естественно, был намеком на Сталина, узурпировавшего ленинское учение. Торжествовал, словом, опошляющий классику политический прагматизм, что заставило поэта Наума Коржавина сочинить эпиграмму, для печати, конечно, не предназначавшуюся:
Там все равны, дурак ли, хам ли,
Там рокот волн, там дикий брег,
Там пост занять мечтает Гамлет —
Простой советский человек.
Так организовывал наши чувства и мысли либеральный интеллигент Козинцев. Что касается власть имущих с их хозяйской идеологией, то они тем более не церемонятся с «нашими современниками».
Конечно, это не советское ноу-хау. Прикарманить классика, сделать его карманным (классика номер один — соответственно в первую голову), использовать «солнце русской поэзии» для освещения и обогрева своих злободневных нужд — это давний позыв идеологии, советской ли, антисоветской или досоветской. Началось это, понятно, еще при пушкинской жизни, но тогда намерение Николая I приручить поэта, которого старший брат царя наказал и сослал, а он, Николай, возвратил и обласкал, — это намерение сдерживалось тем, что Пушкин, даже желая сотрудничать с властью, не мог не отстаивать свою независимость.
Да попросту — жил, оставаясь живым, то есть непредсказуемым.
То ли дело, снова скажу, после смерти!
«Пушкин — наша национальная гордость». «Пушкин обожал царя». «Люби царя и отечество». «Если не будете исповедоваться и причащаться, вызовут родителей и сбавят за поведение». «Замечай за товарищами, не читает ли кто запрещенных книг». «Хорошенькая горничная — гы».
Так Александр Блок саркастически перечислял то, что было «нахрюкано» (его, блоковское словцо) среднему гимназисту среднего школьного возраста в начале нашего века. Обязательная гордость Пушкиным и убежденность в его верноподданности — рядом с приказом стучать на товарищей и с похотливым «гы» при виде смазливой горняшки. Пошлость, вызывающая у Блока тоску и рвоту.
Но в разные времена сама пошлость бывает разной. Порою — особенно гнусной. Даже кровожадной.
«В январе тридцать седьмого года» — но уже не 1837-го, куда обратил свой взор Смеляков, а того, что стал у нас символом эпохи репрессий, — советский народ, и в первых его рядах советские писатели, праздновал два события. Столетие со дня гибели Пушкина и разгром «антисоветского троцкистского центра».
«Праздновал» — не описка. У нас даже траурный юбилей превращается в повод для песен и плясок. А тут в ликование приводило и готовящееся убийство Радека и Сокольникова, Томского и Пятакова. Заодно и коллег по перу, осточертевшего братьям-писателям амбициозного лидера РАПП Авербаха с товарищами.
И сегодня стыдно до тошноты читать номера «Литературной газеты», где заголовки пестрят, сливаясь, впрочем, в один-единственный цвет — злобы, замешанной на собственном страхе. «Агенты международной контрреволюции». «Фашисты перед судом народа». «Чудовищные ублюдки». «Шакалы». «Кровавая свора».
Это — обоснование приговора. А вот сам скоропалительный приговор. «Эти люди не имеют права на жизнь». «Пощады нет». «К стенке!»
Ктó торопит «органы» с исполнением приговора?
Безыменский, Вишневский, Тренев, Караваева, Шагинян… Ну, эти и дальше всегда будут в первых рядах.
Алексей Толстой, Федин, Леонов… Все — на разновысоких ступенях лестницы, ведущей в одном направлении, к конформизму.
Маршак… Увы, любимый мною Самуил Яковлевич тут достаточно ожидаем.
Бабель… Что ж, его выдающийся ум подсказывает, сколь страшное начинается (продолжается) действо и скольких еще затянет под пыточное колесо, — значит, сама эта проницательность умножает личный страх.
И — Тынянов!.. Платонов!..
«Скоро двадцать лет, как Союз Советов, страну справедливого и созидательного труда, ведет гений Ленина и Сталина, гений, олицетворяющий ясность, простоту, беспредельное мужество и трудолюбие.
…Этой работе люди, сидящие на скамье подсудимых, противопоставляют свою „программу“.
Мы узнаём из этой „программы“, что надо убивать рабочих, топить в шахтах, рвать на части при крушениях».
Или:
«Одними двигала блудливая надежда выслужиться, другими — тупая покорность и вера в их повелителя, всеми — страшная слепота, неверие в страну, которая создала величайшие ценности и продолжает их создавать. Они готовы верить во всемогущество японского жандарма, прусского фельдфебеля, но только не в эту страну…»
И еще:
«Чтобы изменить рабочему классу, надо быть подлецом. Поэтому для всякого изменника существует роковая, необратимая судьба. Перефразируя известную мысль, можно сказать — социализм и злодейство — две вещи несовместные…
Самым жестоким видом злодейства сейчас является троцкизм».
Нам, не жившим тогда, грешно глумиться задним числом над замечательными писателями, сочинявшими такое. Однако — как грустно, что это не просто отписки. Мастера слова стараются быть мастерами и здесь, имитируя страсть, взволнованность, гнев, — пусть это получается плохо, пусть не различить стилей и голосов. Не догадаться, что первый отрывок — из выступления Бабеля, второй — из Тынянова, третий — платоновский.
А вот «взволнованно говорит Мих. Зощенко:
— Я считаю себя знатоком человеческой совести. Но я ошибался. Можно ли было предполагать, что человек способен совмещать столько подлости, как это делали Пятаков, Радек, Сокольников…»
И — довольно.
С облегчением отмечаешь, что среди подписавших — отдельный ли текст или сверху спущенную «коллективку» — нет Булгакова или Ахматовой. Правда, есть Пастернак — рядом с Панферовым, Ставским, Фадеевым, однако можно и, главное, хочется верить, что его подпись поставили, не спросясь. (А негодующе возразить, послать опровержение — кто мог тогда решиться на этакое?)
Хотя и без Пастернака хватает средь «подписантов» славных имен: Евгений Петров, Паустовский, Шкловский, Василий Гроссман…
И вот в этой-то атмосфере «юбиляр» Александр Сергеевич Пушкин не только не забыт, но и призван в сообщники. Назвав свою новую книгу, как сообщает та же «Литературная газета», в согласии с датой «Пушкинский год», Павел Антокольский намерен включить в нее поэму «Кащей», обогащая сказочный образ чертами разнообразных врагов трудового народа и СССР. А Николай Тихонов призывает российского гения убедиться, как живется в стране, освобожденной от всяческой мрази:
«Пушкин! Пушкин! Если бы ты только знал, на какой земле золотой, пребогатой мы тебя чествуем. Ты мечтал о счастье для всех? Ты мечтал о счастье, связанном со свободой? Вот оно, то счастье великое, широкое, неиссякаемое. Во всех домах, во всех сердцах щедрой рукой разлито. А кто же дал нам это счастье, кто путь открыл миллионам к социалистической культуре? Великая Пролетарская революция. А кто же щедрой рукой радостью всех нас насытил? Славная наша коммунистическая партия, вождь ее, вождь мирового пролетариата товарищ Сталин».
Кстати: странная интонация, почти акцент. Юродство? Разумеется, нет. Что же тогда?
Но — дальше. В 1921 году, отмеченном смертью Блока и расстрелом Гумилева, Евгений Замятин, которому еще не пришла пора быть выдавленным из родной страны, напечатал статью под названием «Я боюсь».
За кого он боялся?
За словесность, которую большевики с первых дней своего воцарения принялись придерживать и остроживать, ссылаясь, как водится, на необходимость воспитать нового человека. За читателя, которому не наступило еще время быть названным лучшим в мире, но в котором уже пробуждали самодовольство ограниченного человека:
«Я боюсь, что настоящей литературы у нас не будет, пока не перестанут смотреть на демос российский как на ребенка, невинность которого надо оберегать. Я боюсь, что настоящей литературы у нас не будет, пока мы не излечимся от какого-то нового католицизма, который не менее старого опасается всякого еретического слова. А если неизлечима эта болезнь, — я боюсь, что у русской литературы одно только будущее — ее прошлое».