— Та уж думал я, думал, пане ротмистр, — запищал Каша, весь теперь обвешанный оружием. — Чуть голова не лопнула, о, раны Господни! Однако и вспомнил кое-что. Такой завал можно сжечь только святым огнем, то есть от свечки, затепленной в церкви на Пасху. А поджечь может только человек святой жизни, скажем пастух, который все лето прожил на лугах целомудренно и ни одной скотинки не потерял. Лесовик станет лес тушить, а нас не тронет. Вот так вот, милостивый пане.
Пап Ганнибал подумал-подумал, да и спросил, глядя в упор па мудрого казака Кашу:
— Кто из вас снял самопал и припас к нему с папа Мамата, земля ему пухом?
— У меня. Добрый самопал, падежпой турецкой работы, — помешкав, ответил Каша. — А зачем тебе, пане ротмистр?
— Да вот, в бирюльки решил поиграть, знаешь ли, — зловеще ухмыльнулся. — Оп набит, надеюсь? Отдай святому отцу и пороховницу отстегни. А ты спешивайся, святой отец. Спешивайся, говорю тебе! Не тяни кота за хвост.
Монашек выставил перед собою ладони, будто защищался.
— Мне нельзя брать в руки оружия, правила запрещают.
— Врешь, отец! — рявкнул па него ротмистр. — Когда мать-отчизна в опасности, монахи оружием не гнушаются, и не думаю, чтобы вы, иезуиты, были исключением. Да вспомни ты хоть, сколько раз мы тебя спасали! А теперь ты должен пойти и всего-навсего поджечь завал, потому что изо всех пас ты самой святой жизни. Подбери тут сушняка помельче, возьми под мышку. Пороховницу — к поясу, самопал — на плечо и иди, молись там по дороге. Если лесовик будет пугать, пальни в него, а не сумеешь — бабахни в белый свет как в копеечку, только себе ничего не отстрели. А когда дойдешь, подложи под завал опрятно сушняк, а сверху высыпь весь порох из пороховницы и из затравочного — вот тут он, в натруске. Из затравочного пороха, говорю, сделай тонкую дорожку — и в самый конец ее фитилем! Как загорится, опять начинай молиться и бегом к нам! Понял ли ты меня, умник? Или повторить тебе палашом по спине?
Завал пылал уже по всей ширине проселка, возле него суетился, причитая, Лесной хозяин. Все иноземцы, в том числе и успевший возвратиться к своим монашек, глаз не могли оторвать от пожара. Поэтому никто не заметил, как из кустов выбрался озабоченный, с багровым лицом Хомяк, неслышно подбежал с тыла к всадникам, вскочил на круп воронка позади замечтавшегося Федка, бывшего своего приятеля, и медленно вонзил клыки в его подбритый загривок.
Глава 16. Приятные беседы на галерее церкви Рождества Богородицы
Некрасивый юноша, привыкший в последнее время сам себя называть царевичем Димитрием, избрал Путивль своей временной столицей. И хоть ему был подвластен теперь Чернигов, древний стольный град Северщины, куда как шире раскинувшийся, не говоря уже о том, что намного более многолюдный, а также вынесенные вглубь Московской земли Рыльск, Корачев и Белев, именно Путивль полюбился некрасивому юноше как город, покорившийся ему лично, его собственной воле и обаянию.
Однако поселился он не в тесной внутренней крепости, ощетинившейся, будто еж, пушками из бойниц, не в тереме воеводы, построенном посреди шумной торговой площади, а на окраине города, можно сказать что и сразу за его стенами — в путивльском подворье Пустынного Молченского монастыря. Это была отдельная маленькая крепость, обнесенная крепкими стенами из дубовых бревен, на высоком холме над Семью, с трех сторон защищенная крутыми обрывами, а со стороны города еще и глубоким рвом, с подъемным мостом через него. Вчера вечером любознательный юноша долго допытывался у заросшего черною бородой по самые брови иеромонаха отца Уара, настоятеля церкви Рождества Богородицы, не ведет ли с подворья в город и подземный ход, однако черноризец отговаривался незнанием.
Чернецы и послушники, жившие на подворье, без излишних церемоний отселены были в лесную Молченскую пустынь, остались только отец Уар да отец-иеродьякон со своими келейниками, пономарь, звонарь, еще отец-привратник; всем им было передано пожелание гостя, чтобы старались не попадаться ему на глаза, а в церковных службах слишком не усердствовали. Освободившиеся кельи проветрены от монашеского духа, в дальних
поселилась рыцарская стража царевича, три лучших занял он сам. Слугою пребывая, жил загадочный юноша в тесноте, гаме и грязи, а объявив о себе и в походе — неизбежно на людях, публично. Теперь ему остро захотелось уединения, простора и свежего воздуха для прогулок, захотелось пообщаться хоть несколько дней только с теми представителями рода людского, с которыми сам пожелает. Понимал, что коротка передышка, ведь войско он отправил осаждать Новгород-Северский, по-местному Новогородок, мощную крепость, в которой успели закрепиться московские стрельцы во главе с окольничим Петром Басмановым, шедшие на помощь Чернигову, да не успевшие.
И полюбилась ему церковь, что на подворье, Рождества Богородицы, не внутренним убранством, к коему остался он глубоко равнодушен, полюбилась, а внешним своим обустройством. Была то церковь странной постройки: основой ее стала старинная башня белого камня, построенная в итальянском стиле еще при поляках, в ней устроен теперь алтарь, а прочие церковные помещения прирублены к башне уже из дерева, с северной же стороны этого довольно неуклюжего сооружения, высоко над рекой, устроена галерея. Вот здесь особенно понравилось прогуливаться некрасивому юноше, он даже велел забрать для себя из игуменской кельи кресло и поставить сюда. Несмотря на холодную погоду, просидел здесь сегодня после завтрака несколько часов.
Замечательные виды открывались отсюда, настоящие русские! Сразу за рекою скошенные луга, а на них скирды сена, по-русски, а не по-немецки или по-польски сложенные. За лугами — бескрайние леса, еще догорающие кое-где в осеннем пожаре. И казалось порой некрасивому юноше, что на краю этой лесистой земли, если вглядеться пристальней в белесое марево, если прищуриться, можно увидеть и сам царствующий град Москву.
Но сегодня жадный взор любознательного юноши уже насытился родными лесными далями, а деятельная натура утомилась размышлениями, к тому же одинокими. Каков мог быть теперь час? Свое «нюрнбергское яйцо», вдоволь с ним наигравшись, некрасивый юноша на днях подарил сгоряча кому-то из московских перебежчиков, и не помнил уже, кому. Городских башенных часов в Путивле еще не завели, судя же по солнцу, до обеда остается часа два, не меньше.
Некрасивый юноша перегнулся через перила галереи, высматривая внизу дозорного. Наконец, тот показался. Шагает, не торопясь, по заборолу крепостной стены, сверху только и видно, что поляк и что не в доспехе: лисья шапка с пером, волчья шуба, крытая синим сукном, на плече парадная алебарда.
— Эй, дозорный!
— Слухам пана, — поднял к нему круглое усатое лицо. Нет, это не пан Сорочинский. А жаль.
— Ты позови, пане, ко мне своего капитана.
Пошлепал, а во время разговора с государем даже шапки не снял. Выпить да похвастаться, это они умеют… При первой же возможности заменить поляков русскими, а еще лучше набрать старательных немцев — вот кого!
Капитан Сошальский, тот явился сразу, да и поклонился красиво, выметая шапкой пыльные доски галереи. Тотчас пахнуло от него добрым монастырским медом, чему снисходительный юноша не придал особого значения. Сам равнодушный к веселящим напиткам, он полагал, что военные люди имеют право отдохнуть в часок мирной передышки.
— Счастлив явиться пред светлые очи твоего царского величества!
— И моим светлым очам, — усмехнулся некрасивый юноша, — приятно тебя видеть, пане капитан. Помнишь ли нашу с тобой беседу о пане Сорочинском?
— Конечно, государь. Я по-прежнему убежден, что это иезуитский шпиг, а если не иезуитский, так католический. Кстати, тут в одном месте на замковой стене доски заборола подгнили, так что неловкий человек вполне может оступиться, рухнуть вниз, да и сломать себе шею.
— В таких делах едва ли стоит торопиться, пане Юлиан. Мне хотелось бы с ним потолковать. Скажи, сейчас это возможно устроить?
— Да, разумеется, государь. Он как раз отстаивает свою смену на мосту, так пусть поболтается здесь. Если приедет к тебе гонец или проситель, я буду поблизости и услышу. Значит, прислать к тебе Сорочинского, государь?
— Не торопись, пане Юлиан. Ведь выдалась у нас на пару дней возможность отдохнуть, оглядеться. Ты вот занимаешься моей охраной да заодно испытываешь монастырские стоялые меды, не перекисли ли они.
— Да я, государь… — вскинулся было пан Сошальский, однако великодушный юноша остановил его резким движением руки и приятной своей улыбкой.
— …а я пытался худым своим умишком пофилософствовать на свободе, однако убедился, что неспособен высоко парить и решать поистине важные вопросы нашего бытия и самоосмысления наших поступков. О проблемах мироздания и догматах религиозных уж и не вспоминаю! Не те крылья дал Господь мне, петуху. Снова и снова возвращаюсь я, словно пес на свою блевотину, к более простым вещам и делам. Как наладить мне свое правление? Вот о чем мыслю и вот о чем хочу с тобой, пане Юлиан, посоветоваться.
— Я всего лишь простой рубака, государь…
— Не прибедняйся, пане Юлиан. Простой рубака не устроил бы свою религиозную жизнь по своему разумению, как это сделал ты. И вот о чем хотел я тебя спросить. Задумал я после похода заменить в своей личной охране вас, поляков, на русских или немцев. Что ты об этом скажешь?
Открытое, вызывающее симпатию лицо капитана приняло отсутствующее выражение. Рука его потянулась было к фляге на поясе, однако вернулась к привычному месту, на рукоять сабли. Заговорил он не сразу, и заметно было, что тщательно выбирает слова:
— Я на твоем месте не торопился бы заменять нас, государь. Ведь ближняя стража обязана спасти тебя во время бунта или заговора, а в самом поганом, безнадежном случае положить свои головы, прежде чем твоя ляжет. Мы, поляки, пришли с тобою, сделав свой свободный выбор, и нас не пощадят ни бунтовщики, ни заговорщики. Мы не изменяли Речи Посполитой, своей отчизне и его величеству королю, а русские и немцы уже раз изменят царю Бирису, прежде чем перейдут к тебе. Им легче будет изменить еще раз, уже новому государю. Тебе.