Самозванец. Кровавая месть — страница 44 из 55

— Та, вторая, проворная такая, резвушка, — вздохнул он. — Твой покойный слуга, Тимош, вечная ему память. Он где-то видел ее лисью шубу. Теперь и мне уже кажется, что тоже ее видел, шубенку. Так тебе понравилась моя. как это?.. Диспозиция? Очень, очень мне сие приятно, пане ротмистр…

— Да, я сказал, что твоя задумка хороша. И я поступил бы точно так же, если бы мы находились на вражеской земле. Однако хозяйка корчмы готова глаза выцарапать за царевича Деметриуса, более того, он даже соизволил на днях разделить с нею ложе…

— Да неужели? — скривился отец Игнаций. — С этой простушкой?

— Его величеству виднее, — пожал плечами пан Ганнибал. — Не наше это дело, ведь правда? Но поскольку царевич воюет тут неподалеку, то, глядишь, еще и вздумает послать за нею (чем черт не шутит?), чтоб развлекала его в лагере. Вот я и приказал Георгу вести себя с корчмаркой осторожнее. И представь себе, что мы сразу связали бы хозяйку и этого слугу. Тогда не видать было нам вкусной горячей похлебки и вполне приличных битков на ужин.

— Почему же я не знал о прихоти царевича?

— Да потому, что ты, святой отец, и лошади своей не расседлав по-человечески, бросился на кровать и спал до ужина, как мертвый. Покойный Каша (надеюсь, что парень легко умер) в то время занимался лошадьми, а Тимош стоял в дозоре. Мы же с Георгом отравились на кухню. Меня привлекали туда блюда, чти там готовились, а немца — корчмарка. Однако стоили мне услышать и благосклонности к ней царевича, как я отозвал Георга в сторонку и втолковал ему, чтобы оставил с этой прелестницей свои обычные замашки, а поладил с нею по-доброму, по взаимному согласию.

— Это Георг? — фыркнул монах.

— Вот-вот… Боюсь, что хозяйка запрется от него, а двери я запретил ломать. Парень там, на кухне, пытался поухаживать, а для того втолковывал корчмарке, чуть ли не на пальцах, как именно он, на пару с бедным Гансом, обходился с девками, — я так и не понял, о продажных шла речь или о пленных. В его годы я, святой отец, о таких гадостях и понятия не имел.

— Да, не обучен парень увиваться за бабенками. Даже я, монах, знаю, — тут иезуит громко икнул, — что это настоящее искусство, о котором Овидий написал целую книгу.

— Правда? Брехун, видать, какой-нибудь. Теперь я хотел бы сказать о наших конях и о дозорных. Если нам с Георгом удастся разогнать на рассвете последнюю лесную сволочь, мы либо отобьем у них всех наших лошадей, либо заберем себе кобылу и мерина, что стоят в конюшне. Найдем под домом мою повозку, в нее мерина запряжем, а нет, и без нее до лагеря доберемся. Немец пешком, а мы с тобою, отец провинциал, верхом.

— Скажи лучше, будущий отец провинциал, а еще лучше: praepositus ргjvinсіае рrobabilus, то бишь возможный, вероятный отец провинциал…

У пана Ганнибала зашумели в голове, а в сердце больно кольнули. Он замер на мгновение, прислушался к себе. Да нет, прошло… Однако пора уж и отдохнуть. Он переборол желание прикрикнуть на безумного монашка и обратился к нему, тщательно выбирая слова:

— Тебя послушать, святой отец, так я нарочно отправлял своих людей на смерть. Ты просто не понимаешь, какая необходимая вещь на войне дозор. Да я сам в молодости, когда был простым гусаром-товарищем, десятки раз стоял в дозорах, охраняя роту от внезапного нападения, однако жив ведь остался, как видишь!

— У тебя сердце прихватили, пан ротмистр? — пригляделся к нему иезуит сочувственно. — Я бы мог пустить тебе кровь…

— Пустое, святой отец, — пан Ганнибал отмахнулся от него небрежно. — К тому же, если пустить сейчас кровь, из меня вино потечет. Уж лучше чуть попозже мы с тобою выйдем в сени и вмести кровопускания сотворим мочеиспускание. Тоже полезно… А почему дозорные на обычной, человеческой войне остаются живы, поднимают своих по тревоге и укрываются в лагере? Да просто потому, что вражеское войско не может подойти незамеченным к дозорному, если он честно несет службу и не спит на посту. Днем над войском поднимается пыль; это если летом, а зимой над людьми и лишадьми стоят белые облака пара. Лошадей нельзя заставить замолчать, они ржут, а ночью к тому же очень далеко слышно, как скрипят колеса повозок и пушек, как стучат подковы коней и сапоги пехотинцев. В общем, ты понял меня… Иное дело, что у нас сейчас противник не обычный, не человеческий — черт его знает какой! Русский лесовик, который швыряется бревнами и отводит глаза, великан, воняющий мертвечиной, прочая нечисть. И нападают только подло, только из-за угла, стреляют только в спину, пся крев! Вот товарищи и погибли. Однако я кое-что еще, святой отец, приметил.

Пан Ганнибал склонился над столом в сторону отца Игнация и поманил его узловатым пальцем к себе. Прошептал:

— Первыми погибли самые ярые, нераскаянные грешники. Те, кто на том проклятом хуторе лютовали больше других, разве я не прав? И еще, того кроме, жулье, обманщики — те беглые надворные казаки князя Острожского, выдававшие себя за запорожцев. Будто я настоящих запорожцев не видал!

Иезуит опять побледнел, потом снова побагровел. Кивнул на беззаботно спящего Георга и зашептал еще тише, чем пан Ганнибал:

— Почему же тогда этот безбожный лютеранин еще жив?

— А разве ночь уже закончилась? — сверкнул глазами ему навстречу пан Ганнибал. — Впрочем, кое-что из твоей задумки стоит применить. Эй, ты, недоумок со жбаном! Ты, недоразумение Господне! Давай сними с пояса у пана, что на полу лежит, смотанную веревку — и на стол! А потом отвяжи с него кирасу (доспех, понял?) и почисть. А мы пока со святым отцом в сени прогуляемся.

Поднялся на нетвердые ноги отец Игнаций, пошарил-пошарил глазами по столу — и вдруг отшатнулся от Спирьки:

— Он нож со стола украл! Поберегись, пане ротмистр!

Пан Ганнибал правой рукой взял слугу за шиворот и отодвинул от себя, левой смахнул со стола объедки и поднял нож, оказавшийся под пустым оловянным блюдом.

— Ишь ты, не украл… Но мы его, паршивца, все-таки свяжем (это ты, святой отец, славно придумал) и уложим наверху под нашей дверью. От греха подальше. Ладно, допиваем и пошли, святой отец.

Наверху подруги услышали, как грохнула дверь, и снова замолчали. Вот дверь снова стукнула, внизу еще потоптались, опять загрохотали, но как-то с заминкой, по лестнице сапоги, донеслась польская шершавая речь.

— А если, Анфисушка, мне встать и придержать дверь спиной? — шепотом предложила Зелёнка.

— Не стоит с этим торопиться, они сначала стучать будут, — Анфиска зевнула, прикрыв рот ладошкой, чтобы бес не залетел. Хотя… есть ли ей смысл бояться такой напасти, если делит ложе с лесной бесовкою?

— Тебе виднее, подруга.

Между тем невдалеке от них шум продолжался. Дважды брякнул засов. В дверь к подругам по-прежнему никто не стучал.

— Они спать укладываются, — уверенно заявила шинкарка. — В лучшей горнице, без дыма. Там двое поляков, немца с ними нет.

— Твоего этого немца, Георгия, я все равно порешу вот этими руками, — Зелёнка выпростала из-под одеяла и неизвестно для чего осмотрела свои бледно-зеленые ручки. — Мерзавцу не жить. Отольются кошке мышкины слезки!

— Тогда Георг расплатится за сотню, а то и за тысячу других таких солдат. Ты бы видела, с какой гордостью он рассказывал о своих, вместе с этим его другом, гнусностях. Правило войны, слышь ты! Будто даже закон войны. Кому нужен такой закон, чтобы сильным и с оружием измываться над слабыми и беззащитными!

— Так бы их всех, наглых усачей, и разорвала!

— Тихо ты!

Шинкарка прислушалась. В горнице вроде успокоились, только в проходе перед ними слышалась слабая возня и ругань шепотом.

— Угомонились, оглоеды, — шинкарка снова прижалась к подруге и вдруг замурлыкала. — Ты напряжена, словно лук… Расслабься, отдохни со мною, коли уж выдался часок… Нет, уж лучше бы я тебе о немецком хвастовстве вовсе не рассказывала! Мне показалось было. да нет, это уж точно… В общем, ты, как я тебе кое-что из того показывала, что обыкновенно меж мужиком и бабой происходит, повела себя так. Ну, вроде тебе любопытно стало.

— Еще бы не любопытно было бы мне, невинной девице! Кое-что и до сих пор в голове не укладывается.

— И ты вроде и ко мне, подружка, стала нежнее, добрее…

— Да, наверное. Я даже подумала, что, если была бы у меня матушка, а еще лучше сестрица, я бы точно так же приходила бы к ней и забиралась бы под одеяло поболтать. А ты еще такая мягкая, сдобная, душистая…

— Только-то и всего? — вздохнула полупритворно шинкарка. — Нет чтобы сказать: «Ты, Анфисушка, — красавица, умница… Давай с тобою еще поцелуемся».

— Отчего ж не поцеловаться? — И Зелёнка, повернувшись к подруге лицом, натолкнулась на ее горячие мягкие груди и живот. Ей стало жарко и вдруг захотелось на свежий воздух, поэтому она не подоткнула за спиной одеяло. — Я же видела, как целовались сельские девки на Семике. Как-то раз нарочно очень далеко ходила, до ближней деревни, до Зиново почти лесом пробиралась, чтобы из чащи с дерева подсмотреть, как они там празднуют. Очень красиво целовались — через кольца, из березовых веток вывязанные. Поцелуются и, значит, становятся кумами на целый год, до следующего девичьего праздника… Эй, так мы с тобою теперь кумы?

— Ну, если хочешь, будем кумами…

— А что до твоих рассказов, Анфисушка, то я тебе честно скажу, что кое-чем они меня обидели. Выходит, что и люди так же сочетаются, как медведь с медведицею, — велика честь, ничего не скажешь!

— А ведь я тебе и другие способы любиться показывала…

— Все одно ведь грязные дела какие-то. и стыдные, ты уж меня извини. может быть, с непривычки? — Она помолчала. — Послушай, а где у тебя стоят румяна и белила? Показала бы, пока лучина не догорела.

— Да вон в тех горшочках, видишь? На самой верхней полочке. А что тебе лучина? Станет догорать, другую вставим.

— Не нужно, Анфисушка! Мне нужно не пропустить, как светать станет. Петуха, ты ведь говорила, вы со Спирькой съели?

Лучина догорела-таки, затрещав и вспыхнув напоследок, и в каморке стало совсем темно.