Самозванец. Повести и рассказы — страница 11 из 36

ло всего две. Очередная пассия Странника и какая-то в белом платье, ее охранял бритый малый с тупым лицом ревнивца. Виталик трудностей не убоялся и строил глазки обеим цыпочкам.

Сам Широевский опаздывал, но это никого особо не волновало. Наконец он явился, долго и мутно извинялся, затем все поместились на детские стульчики. Широевский раскланялся, длинный, черный... И понес какую-то чепуху о влиянии творчества на личность. Говорил он, от смущения, вяло, мямлил, бормотал под нос, теребил себя за бороду. Три богатыря, слушая его, очень конфузились, а прочие — ничего, внимали даже благоговейно. Потом Дима подсел к пианино и начал играть «фантазию» собственного сочинения — некий фарш из звуков, сдобренный минорным звучанием. Одна старуха в первом ряду вдруг принялась вертеть головой и размахивать руками, задевая соседей. Ее никто не останавливал — все знали, что божий одуван, чуть что, впадает в транс и общается с духами Прекрасного. А какофоническое творение Димы в данном случае послужило катализатором.

Дима сидел за пианино сгорбясь, неловко, как обезьяна. Может быть, в его фантазии и было что-то «свыше», но инструмент гнусно фальшивил, и Шура от этого морщился, словно у него болели зубы. Виталик играл в гляделки с незнакомкой в белом. Ее спутник выдвигал челюсть, как ящик комода, но было видно, что драться он струсит.

Так продолжалось довольно долго. Наконец Широевский закончил, как сказал Бурнин, заниматься пианизмом, и повернул к слушателям свое побледневшее чело.

— Сейчас будут стихи, — шепнул Морозов. — Держите меня!

Стихи Странник читал с подвывом, что сильно их портило, — а среди них попадались хорошие. Он ломал руки, как Пьеро, извивался всем телом, и на лбу у него блестели капельки пота. Повествуя о страданиях душевных, Дима страдал физиологически. Публике же кто-то внушил, что это главный критерий искренности — и она с восторгом аплодировала. Бурнин сидел осклабившись, выставив вперед свой сизый перебитый нос. И вот, когда со стихами было покончено (Шура сказал потом, что ему показалось, будто у Странника острый приступ аппендицита), Широевский допустил следующую глупость: далее в программе стояло пение им, Димой, под гитару — самая «вкусная» и длинная часть вечера, но несчастный бард решил явить гостеприимство и благородство.

— Для начала, — произнес он, — я хочу пригласить моего старинного товарища, замечательного поэта — Бурнина!

Богатыри вздрогнули и, предвкушая нечто, захихикали.

Бурнин, крякнув, выпал на сцену. Он завладел гитарой, взял аккорд, сказал «барахло!» и уселся поудобнее. Бедный Широевский! Он рассчитывал, что Бурнин споет одну песенку. Ну — две. Ну, на худой конец, три. И тем самым поддержит Диму. Всегда надежнее, если за твоей спиной стоят другие барды. Мол, нас таких много. Локоть к локтю, спина к спине. И все такое прочее.

О, как он просчитался!..

Бурнин пел три часа, не останавливаясь. Он пел бы и дольше, если бы публика не разбежалась. На окружающих это произвело устрашающее впечатление — как чайный стакан теплой водки с красным перцем. Даже старушка из первого ряда перестала махать руками. То есть она честно пыталась, но к середине второй песни выпала из транса окончательно и сидела, недоуменно вращая глазами.

Между песнями Бурнин читал стихи Баркова, чем расположил к себе леди лет пятидесяти пяти, всю в красных пятнах. Она тонко улыбалась и игриво подмигивала исполнителю.

— Итак, — сказал Шура, — мы приехали за три маковки и имеем творческий вечер Бурнина, который получили бы и дома на кухне. Занятно. — И пожал широкими плечами.

Трусливый конвоир «белой незнакомки» ретировался сам и увел «незнакомку», очевидно, в целях сохранения ее нравственности. Виталик сфокусировал все внимание на девушке Странника, а сам Странник нервно бегал в коридорчике и жестикулировал.

Потом публика, утомленная авторской песней, расползлась. Богатыри оседлали автобус и поехали к вокзалу. На следующей остановке вошли невесть как обогнавшие их Странник и его ученица. Им тоже нужно было в Москву. Виталик хищно улыбнулся и рассыпался перед девушкой, как бес. Он заплатил за ее проезд, он был куртуазен и остроумен, он уже почти добился успеха... Подавленный Широевский смотрел на это рассеянно, а потом вдруг на очередной остановке выскочил и выдернул свою пассию из автобуса, как редиску. Друзья долго смотрели, как он, волоча ее за собой, удирает по сугробам, взбрыкивая ногами, словно лось.


Явление четвертое

Длинно шаркая ногами, к ним на площадку подтянулся снизу юноша, обремененный рюкзаком. Бисерный хайратник и туманный взор изобличали его мгновенно.

— Вы не из пятидесятой квартиры? — спросил он радостным голосом.

— Из пятидесятой, — ответил Виталик.

Юноша отступил на шаг, бодро топнул, простер к потолку извилистую длань и громко выкрикнул:

— О, Элберет Гилтониэль!

— Зиг хайль! — в тон ему ответил Бурнин.

— Пятилетку — в четыре года! — произнес Морозов. Юноша попятился, не зная, как реагировать.

— Вы, простите, не из эльфов будете? — поинтересовался Виталик мягко.

Юноша ожил.

— Я — Дункан Мак-Лауд из клана Мак-Лаудов, — безапелляционно заявил он.

— Тогда вам следует пройти на кухню. Там уже имеется беременный хоббит и девушка — индейский вождь. В ее вигваме живет несколько скво, — сообщил Виталик.

Перепуганный юноша, словно боясь пинка под зад, проскочил мимо и вломился в квартиру. Он двигался так, будто шарниры его суставов были скреплены проволокой.

— Не дом, а Ноев ковчег, — пробормотал Морозов.

Бурнин смеялся и икал.

Первое время Виталик очень смущался, общаясь с подобными юношами и девушками. Казалось ему, что это нелепица — всерьез воображать себя эльфом. Позже Виталику довелось познакомиться с невероятными тварями, монстрами и упырями, каковые, однако, воображали себя людьми. Тут уж не до смущения, тут, знаете ли, страшно делается. Пусть лучше будут эльфы...

Все плотнее становилась занавесь метели. Стекло холодило лоб, и мысли рождались покойные. В том окне, через двор, тоже музыка, гости. Музыки нс слышно, но играет там старенький «бобинник». Звучит нечто старомодное — вежливый саксофон под фортепиано и ударники этак интеллигентно — п-ссс-п-ссс... И гостьи одеты в кремплен, а гости — в вельвет и джинсу с большими квадратными карманами. Стрижки «под Дассена» и «a la Babetta». А на тонконогом столике — рислинг, «Солнчев бряг» и какой-то пузатый ликер с кроманьонцем на этикетке. На окнах шелестит елочный дождь. Он рождает острые блики, один из них, отколовшись, застревает в краешке глаза и терзает его, а ты плачешь. Трешь глаз до изнеможения, а потом, выплакав эту маленькую блестящую боль, замечаешь, что успела истлеть «бобинная» лента, и вельвет истлел. «Под Дассена» уже никто не стрижется, и тонконогие столики сгинули с лица земли. Только случайно можно обнаружить в чьем-нибудь «глубокоуважаемом» шкафу пожелтевшее кримпленовое платье, все в огромных синих ромбах, с широким поясом и гигантской пряжкой из пластмассы.

Однажды Виталик подвел к подъездному окну хрупкое ясноглазое существо в берестяном хайратнике.

— Что это? — спросила она, ласково щурясь.

— Это мой шар с метелью внутри, — отвечал Виталик. — Он очень велик, не уместится на полке, зато его не надо встряхивать...

И они долго смотрели, как кружатся волшебные хлопья и как ложатся они на двор и детскую игрушечную избушку, — огромные кукольные снежинки, феи в белых платьях, сами себя очаровавшие... Как это было прекрасно и как давно!

А вечер тем временем разгорался и гас, пульсировал, вскипал и опадал, как пена.

— Переведи меня через майдан, — властно требовала Уна. Ей не подпевали. Пела она хорошо.

Однако они добрались уже до авторской песни, — подумалось Виталику. При желании они прекрасно обходятся без него — им весело и хорошо, а в подъезде у немытого окна стоит лишний человек, нелепый и смешной.

— Это только в добреньких сказочках мы в ответе за тех, кого приручили, — сказал «сосед». — Ты в безнадежном положении...

— Теперь пройду и даже не узна! аю... — пела Уна.

— Ты совсем расклеился, — сказал «сосед». — Но это непозволительная роскошь. Иди и продолжай свою игру. Предоставь истерики Агасферу. Он-то, по крайней мере, может вернуться обратно в Пермь. Куда денешься? Иди и играй.


— «Казаться улыбчивым и простым

Самое высшее в мире искусство...» —


вспомнил Виталик.

— Но-но, Есенин скверно закончил. И потом, что это за особенность у нескольких последних поколений — прикрываться цитатами? Вы же часами можете разговаривать одними только цитатами. Это явный моветон.


— Я играю на свирели

Или же на мандолине... —


донеслось с кухни.

Наконец-то! Виталик рванулся в Квартиру и поспел как раз вовремя, чтобы вступить в нужном месте:


— И не думаю о цели,

Не гадаю о причине...


Песня называлась «Трубадур». Ей, собственно, и открывался репертуар их трио.

Виталик протиснулся на кухню и удачно уселся у ног Эштвен. Дивному «братцу» это не слишком понравилось, и он мстительно наступил Виталику на руку. Виталик сделал вид, что не заметил.

В кухне было душно. Испарения молодых тел, разгоряченных теснотой, усугублялись кипящим давно уже чайником. На запотевшем стекле был нарисован карикатурный уродец, в котором Виталик без труда опознал себя.


Нe владею сам собою,

Я пугаю, я в ударе,

Я играю на гобое,

Я играю на гитаре...


В расположении Виталика был еще один (помимо дивного «братца) минус — носки Широевского остро пахли — и отнюдь не «звездной пылью».

Широевский подыгрывал на флейте. Он случайно выплеснул на стол остатки чая из кружки, и этот чай по капле стекал Виталику за шиворот. Виталик знал, что если он встанет, чтобы вытереть клеенку, то обратно уже не сядет — «братец» обязательно этому воспрепятствует. Оставалось терпеть. Спиной Виталик чувствовал пальцы ног Эштвен — они шевелились, как злые зверьки.