Как хорошо жить и не догадываться, что любовь — это состязание двух мошенников для забавы десятка подонков. Как это прекрасно — не знать в конечном итоге о смерти. О той, что предстоит, — мгновенной, и о той, что уже пришла, постепенной, которая тихо пожирает тебя, начиная с твоих слов и сновидений.
Эта смерть подхватывает на лету все, что выпадает из твоих уст и что перестает отражаться в твоих зрачках. Пытаясь вернуть пережитое однажды счастье, ты еще не знаешь, что оно мертво, — и в уголках твоих губ скапливается меньше горечи.
Эта страшная смерть пьет твои слезы, воруя их у тех, кому они были предназначены. Но когда ты перестаешь ее кормить, попадаешь на зубок к ее сестре — той, что мгновенна.
«Если это и есть взросление, — думал Виталик, — то мне лучше было бы умереть во младенчестве. Какие жуткие вещи начинаешь осмыслять именно тогда, когда не с кем поделиться...»
Он медленно брел домой.
Когда он проходил мимо станции метро, та была уже закрыта до утра. За мутным толстым стеклом, как в аквариуме, вяло шевелился милиционер. Виталик вспомнил, что ему надо бы позвонить Дикой Анастасии. Но у будки таксофона, вцепившись в нее обеими руками, стоял — седой и жуткий — старец с фигурой беременной женщины. Метель, силясь оторвать его и унести, только раздувала полы необъятного белого пальто. Взор старца был огненно желт, а по заснеженным плечам его разгуливал, слева направо и обратно, солидный дымчатый кот.
Виталик старца испугался и прошел мимо.
Тишина была кромешная, от нее болели глаза. Барахтаясь в пухлых сугробах, Виталик смотрел в небо и представлял, как огромная подушка распорола себе брюхо о штырь телебашни и извергает из себя обросшие перьями сны.
Ему бы стоило приглядеться повнимательнее — он бы увидел, как закругляются края небосклона, и понял бы, что теперь он сам — внутри стеклянного шара с метелью. Что кто-то с добрым лицом глядит сверху на то, как сказочной метелью заносит беспомощные одинокие следы на обочине.
На кухне Эварсель шевелила пальцами ног в тазу с горячей водой.
— Как прогулялась? — спросил Виталик.
— О, отлишно, — сказала Эварсель. — Я быстро убежала от этих идьётов. А потом до полушмерти испугаля какого-то шьтарика.
— Старик был с котом? — полюбопытствовал Виталик.
— О, да. С котом.
— Я его видел. Поздравляю — он до сих пор не очухался.
Эварсель удовлетворенно рассмеялась.
— А где все остальные? — спросил Виталик.
— Кто — где. А ну ихь к шерту. Идьёты. Подлей-ка мне кипьятку...
В сортир на подгибающихся ногах прошаркал человек в разрисованных джинсах. Он был утомлен.
— Ты провожаль Эшьтвен?
— Да. Проводил немного.
— Биэдный малшик. Оставиль бы ты ету затею. Кругом штолько дьевушек!
— Я отныне — платоник, — объявил Виталик. — Девушки теперь интересуют меня лишь с эстетической точки зрения. Кстати, какая-то сволочь пронюхала о том, что мы с тобой занимались сексом, и опубликовала этот пикантный фактик. Теперь это носится в воздухе.
— О, да. Это я рашьказала. Алхимику и еше кое-кому.
— Зачем? — Виталик поперхнулся чаем.
— Нужьно же им о чьем-то больтать. Тебье разве нье-приятно, што о тебье говорьят — он трахаль Эварсель?
— Трахать было гораздо приятнее, ты уж поверь.
Эварсель снова смеется.
В ней никогда не было ничего дурного, злого, как, впрочем, не было и доброго. Она состояла из сплошного любопытства, причем распространенного только на личные ощущения. Из любопытства Эварсель отдавалась мужчинам, из любопытства прыгала с парашютом, ходила босая по снегу или по углям. Бог знает, чего бы еще не сотворила она в поисках интересного, но строгая бабушка заставляла ее учиться.
Бесшумно, как лунатик, проходит Агасфер. Он задумчиво дергает запертую сортирную дверь и также задумчиво уходит восвояси.
В комнате — идиллия. Между лежбищем и швейной машинкой, на полу, спит «дивный братец». Под его синим плащом спит обладательница круглых розовых пяток. На лежбище, как поверженный атлант, возлежит Алхимик. Угнетенно храпит, придавленная бревнами его ног, девушка — индейский вождь. Шура спит, укрывшись с головой. Агасфер спит, полуоткрыв рот. Бурнин спит между ними, перекрученный, как пружина. Оригинал Широевский спит перпендикулярно. А в самом углу, с блаженной улыбкой на устах, вкушает сон юный МакЛауд. В его руке зажат фанерный кинжал.
Модем поет, как цикада. Хозяин заснул, разметав волосы по клавиатуре.
И посреди этой идиллии дверь в Квартиру с грохотом распахивается.
В прихожей стоит женщина лет сорока в немарком тулупчике. Из-под платка, съехавшего набок, свешивается прядь тусклых волос.
Она бегло оглядела кухню и, не сказав ни слова, прошла в комнату. Спящие зашевелились. Женщина, не теряя целеустремленности, быстро подошла к спящему МакЛауду, отдавив Страннику нос. Широевский заголосил. Алхимик решил, что женщина ему снится, — он поднял ногу кверху и громко засмеялся по обыкновению.
Женщина встряхнула МакЛауда за плечо.
— Мама? ...ты приехала?.....из Киева? — ласково за
бормотал он.
По щеке его текла трогательная слюнка.
— Одягайся, сынку, — сказала женщина. — Пиедем до дому.
И блудный сын из клана МакЛаудов, смущенно улыбаясь, очень быстро оделся. Свой тяжелый рюкзак он выдернул из-под головы Странника.
— С ума сошли, что ли? — сказал Широевский, но на него не обратили внимания. Мама из Киева взвалила рюкзак на себя, и они вышли. Метель проглотила их без следа.
Виталик вытирал ноги Эварсель.
— Пойдем, — сказал он. — Там освободилось место. Можно немного поспать...
И снова воцарилась тишина. И в этой тишине падает с небес пропыленный занавес, и на площади вокруг сцены зажигаются фонари.
Действие четвертое
Гуляя с Шурой по Москве, направляясь по поручению Уны в прачечную или просто вынося мусор, Виталик замечал все более отчетливые признаки приближающейся весны.
Сначала это был теплый ветер. Он приносил с собой какие-то странные мысли и сеял в крови беспричинную веселость. Потом снежная перина под ногами намокла, сделалась тяжелой и грязной. Облепив безнадежно текущие сапоги, она хлюпала и пузырилась.
С артиллерийским грохотом рушились ледяные замки, подвешенные к карнизам кверху ногами. Водосточные трубы, поднатужась, выплевывали в ноги прохожим длинные гладкие снаряды, идеально круглые в сечении.
Шура приволок откуда-то целлофановый мешок, набитый ревитом, ундевитом и аскорбиновой кислотой.
— Есть горстями в приказном порядке, — произнес он. — Сугубо.
Обитатели Квартиры ели витамины вяло. Агасфер вообще их не ел. Он тискал отсыпанную порцию в грязненьком кулачке, а потом прятал маленькие желтые горошины под матрас.
Уна тоже предвидела наступление гриппа. Она препоручила Виталику владеть «единой» и следить за порядком, а сама уехала к кому-то погостить. Морозов мрачно помогал ей упаковывать вещи.
Виталик к тому времени уже пописывал для «Вечерки» настроенческие очерки в 200 строк. Очерки приносили ему тысяч восемьдесят в неделю. Вдали сверкала перспектива штатной работы и возможность накопить на новую обувь. Словом, жизнь перестала пугать.
Хозяин появлялся в Квартире набегами. Основное время он проводил у Венского, где и работал, сочиняя какие-то программы.
Квартира, как опустевший «Летучий Голландец», вошла в полосу штиля. Житейские шквалы не колебали ее остова. Такелаж безвольно обвис и перепутался, бессмысленные мачты торчали вкривь и вкось. Из гостей забегали лишь мимохожие фидошники.
Дивные шмыгали носами по своим домам, каждый — наедине со своей тайной. Виталик общался главным образом с Ложкиным.
Ложкин был «мыслящим вакуумом». Во всяком случае, так его охарактеризовал Хозяин.
— Я скажу тебе как дон Хуан дону Хуану, — рассуждал Ложкин на лестнице. — Перво-наперво нужно извлечь из себя своего внутреннего мертвеца — Сталина там, Брежнева, еще кого-нибудь...
— А ежели его нету? — поинтересовался Виталик.
— Ты уверен?
— Представь себе. Нету, и все. Следуя твоей теории, мне сначала нужно им обзавестись. Это морока!
— Да, — поразмыслив, соглашается Ложкин. — Это неконцептуально.
Антоша Ложкин Виталику нравился, и они скоро сделались приятелями. Болтать с ним было любопытно.
Мировоззрение «безупречного» с Пречистенки представляло собой салат из Кастанеды, Пелевина и дзен-анекдотов. Довольно банальный список ингредиентов, но — Тоша Ложкин претворял свои идеи в жизнь. И они у него даже работали. Правда, жил Тоша в мире настолько многомерном, что Виталик быстро от него уставал.
Ложкин не просто шел в гастроном за хлебом — он создавал намерение. Распить бутылку портвейна, не родив при этом парочку концепций, было немыслимо для него. В каждом прохожем Ложкин подозревал «спящего» или непрерывно индульгирующего человека. В его неизбывном стремлении свести окружающий мир в монолитную пустоту светилось что-то искреннее. После удушливого бытия «дивных» Ложкин воспринимался как глоток свежего воздуха. Он, не скрываясь, изучал быт и нравы Квартиры, с ленивым любопытством белого туриста в дальних колониях. Он изучал и Виталика. Виталику это было лестно.
Лишенный комплексов и нарочито терпимый, Ложкин, однако, не выносил «дивнюков». В нем пробуждалась ксенофобия.
— Вот уж где мертвецов-то в количестве, — говорил он.
— А если это — попытка обогатить духовный мир? — возражал Виталик.
— Допустим, устроить у себя внутри филиал вселенской помойки — значит обогатиться. Это, конечно, туфта, но допустим... Но ведь этот подход подразумевает также и некую работу, не так ли? Хотя бы сортировку всего этого хлама. Я же никакой работы не наблюдаю и делаю вывод: они занимаются ерундой. Лицемерят. Притворяются. Ты сам давеча много говорил об этом.
Приятели гуляли по раскисшим тропинкам Покровского-Стрешнева. Барахтаясь в бурой каше, потные от усердия лыжники бросали на них яростные взгляды. Лыжникам предстояло сдавать нормативы.