Самсон назорей. Пятеро — страница 39 из 101

В мертвой тишине послышалось одно только движение – это Нехуштан, с широким ножом в руке, без возгласа бросился на посла. Самсон схватил его за руку и отшвырнул далеко в толпу; он стоял весь бледный и не сводил глаз с Ацлельпони. Женщины, переглядываясь, расступились; старуха – она давно была старухой по виду, – тряся головою, медленно вышла на середину круга. В тяжелом молчании все взоры скрестились на ней. Не дойдя до сына, она споткнулась; к ней хотел подбежать Махбонай, но и его Самсон остановил.

Ацлельпони приподнялась и поползла на руках по земле. Теперь она смотрела на Маноя и старалась что-то прошептать, но слова не выходили; тогда она подняла руку и протянула в сторону мужа скрюченный палец.

Самсон, сам того не замечая, перевел ее жест. Потухшим, безучастным голосом он сказал Маною:

– Отец, она спрашивает у тебя, правда ли это.

Маной стоял с закрытыми глазами, одной рукою держась за глотку, другой потирая свой шрам на лбу. Услышав слова сына, он слабо шатнулся вперед; в ту же минуту его лицо исказилось, веки широко распахнулись, из горла вырвалось отрывистое, заикающееся хрипение; руки его повисли, колена подогнулись, и он свалился на землю.

– Он-то знал, – насмешливо сказал Дишон.

Самсон медленно повел головою вправо и влево, вправо и влево: ему нужно было что-то сбросить с темени, что-то гнетущее, но оно впилось ему в виски и не отступало. Опять было с ним так, как было давным-давно, один только раз в жизни, тогда в Тимнате, – горы валились ему на голову, гора за горою, вышибая, одну за другою, каждую мысль, разрывая, одну за другою, каждую струну сознания. Но теперь он все-таки вспомнил, что вокруг него толпа и что нельзя им показать свою муку. С огромным усилием он стиснул мускулы вокруг глаз и обвел взглядом все эти сотни лиц, растерянных, подавленных; и, несмотря на туман и хаос, старый звериный инстинкт мгновенно отпечатал в его мозгу их общую думу. Он ясно прочел: они поверили сразу, без колебаний; теперь они молчат и вспоминают. Все вспоминают; все, что с раннего детства отдаляло их от него, все, чего нельзя в нем было понять, всю загадку Самсона и Таиша…

Он подошел к Маною, нагнулся, повернул его навзничь: голова старика отвалилась, из раскрытого рта сочилось что-то черное. Он отвернулся; постоял еще мгновение, потом двинулся, осторожно поднял на руки Ацлельпони и понес ее прочь, а толпа широко расступалась перед ним – и даже ребятишки за ним не побежали.

Глава XXVIIВо весь рост

Одна только соседка пришла к Ацлельпони и ходила за нею всю ночь: это была мать Ягира и Карни. Самсон сидел один над телом Маноя; но в течение ночи три раза приходили к нему люди по делу.

Первыми пришли Хермеш и Нехуштан и с ними еще человек десять: эти остальные столпились в тени, лиц их не было видно.

– Мы не от своего имени пришли, – сказал Хермеш. – Нас послали другие, и их очень много; и нам велено сказать тебе вот что: мы за тебя до конца.

Остальные сзади крякнули подтвердительно. Самсон всмотрелся в них, и сердце его на миг остановилось. Он их вспомнил, это все были когда-то его «шакалы». Вспомнили что-то и они: повинуясь безмолвному призыву, они вдруг затолкали друг друга, переместились и выстроились в один ряд, навытяжку, по его старой науке.

– И вся Цора за нами пойдет, – продолжал Хермеш, – и весь Дан. Сегодня они шепчутся по закоулкам о том, что было на сходке; но если быть войне, каждый мужчина и каждый юноша встрепенется и скажет: мне все равно, я за Самсона!

Самсон тихо сказал, помолчав:

– Дана ты сосчитал; сосчитал ли Иуду?

– Есть время считать, – ответил Хермеш, – и есть время взвешивать. Иуда силен; но все равно. Пусть рухнет Дан от края до края; в Лаиш на север уйдут остатки, но имя наше останется Дан и Лаиш – судья и лев. Для имени живет народ, не для домов и пастбищ.

Самсон смотрел на них молча; они поняли, о чем он думает, так ясно, как будто он это выговорил: война с родными – за чужого? Они все потупились, не зная, как ответить ему; только Нехуштан робко сказал – робко, потому что не привык говорить с Самсоном длинными словами:

– Это не наше дело. Вероятно, солгал тот беззубый; но это не наше дело. Был или не был тогда у колодца ангел Божий, этого мы не знаем. Но одно мы знаем: в другую ночь по всем домам нашим прошел ангел Божий, забрал у нас каждую мысль, и надежду, и самые сны, смешал воедино, сделал из них одно сердце и вложил в твои ребра, Самсон. Ты – это мы; не за тебя мы, а за душу Дана.

– Верно, – отозвался Хермеш; и остальные, все разом, твердо и громко повторили:

– Верно!

Самсон молчал, тяжело дыша. Опять они поняли молчаливый приказ, и Хермеш ответил:

– Мы пойдем, каждый к своей сотне, и будем ждать твоего слова.

И они ушли, а Самсон вернулся к телу Маноя.

* * *

Много прошло часов; было совсем тихо, только из-за простенка невнятно слышался минутами визгливый бред Ацлельпони и тихая речь соседки, которая успокаивала ее. Вдруг заскрипела дверь. Самсон не обернулся, пока за ним не раздался рыхлый и плавный голос.

– Это я, Махбонай бен-Шуни.

Самсон оглянулся на него и глазами спросил коротко: что надо?

– Я был в той комнате, – сказал левит, указывая на простенок.

Самсон опять спросил глазами.

– Встань, Самсон, – ответил Махбонай с неожиданной настойчивостью в голосе, – встань и пойди к своей матери.

Самсон не двинулся, и они долго смотрели друг на друга, назорей с хмурой неприязнью, левит с учтивой уверенностью. Самсон, хотя ему было не до того, подивился, что левит, против обычая, стоит прямо, не суетясь, и глаза его не бегают по сторонам. Но это все же был откормленный Махбонай, барышник и заклинатель, которого Самсон брезгливо не любил, и теперь он ему напомнил сразу тысячу вещей, о которых вспоминать не хотелось. Одному воспоминанию Самсон засмеялся без улыбки и сказал вслух:

– Ты оказался провидцем, левит. Это ты, еще с первой нашей встречи, назвал меня: сын Ацлельпони. Так и будут звать меня люди с этого дня.

– Пойди к своей матери, – повторил Махбонай, не обращая внимания на его слова.

– Зачем?

– Она в горячке, и рука ее шарит кругом. Пойди, дай ей схватиться за твою руку.

– Зачем?

– Тогда можно будет ей умереть, – сказал левит.

Самсон промолчал и отвернулся, кончая беседу; но Махбонай не ушел.

– Сделай, как я говорю, – сказал он еще настоятельнее. – Она не может умереть. Она повторяет одно и то же. Вопрос, который ты знаешь. Она спрашивает: «Маной – неужели это правда?»

– Ей лучше знать, – грубо отозвался Самсон.

Левит уверенно ответил:

– Нет. Она всю жизнь прожила в горячке. В ту ночь, у колодца, она тоже была в бреду. Она не знает. Знал, быть может, Маной. Многое знал Маной, о ней, о тебе и обо всем; знал, может быть, и об этом.

Самсон молчал.

– Пойди к ней и возьми ее за руку, – повторил левит, и голос его звучал не рассыпчато и не умилительно. – Возьми ее за руку; тогда она поймет, что то была неправда, и ты ей закроешь глаза.

Самсон резко повернул к нему голову:

– Неправда? Откуда мне-то знать, что неправда?

Левит медленно двинулся к нему и подошел совсем близко; и Самсону вдруг показалось, что он этого человека еще ни разу по-настоящему не видел, что это не бен-Шуни, жирный нахлебник его матери, а кто-то иной, важный, величавый и по-своему сильный. Самсон невольно поднялся и смотрел на него; он был много выше, но этого как-то не чувствовалось – словно глядят друг другу в лицо два человека, равные ростом.

– Правда, – сказал Махбонай бен-Шуни, – правда – это не то, что было или чего не было в одну ночь из ночей. Правда есть то, что останется в людской памяти навсегда; и знает ее один человек на свете: я.

Самсон указал на Маноя и тихо спросил:

– От него?

Левит покачал головою.

– Он об этом не говорил, и я не спрашивал, – сказал он строго, – и не из расспросов познается настоящая правда. Не допрашивай меня и ты. Пойди в ту комнату, возьми ее за руку, и это будет правда. Тогда она умрет. Когда-нибудь и ты умрешь; и умрут все люди, что были сегодня на площади, даже малые дети; и умрут с ними все их мысли, и слова, и пересуды. Одно уцелеет навеки, то, что назову правдой я, левит Махбонай.

Самсон смотрел на него пристально, слегка ворочая головою, как всегда, когда старался понять трудное.

– Ты презираешь меня и мое дело, судья, и всю мою породу, – говорил левит, – ибо велика, но коротка твоя мудрость. Ты человек могучий, но мера твоей силы – один день: будет вечер, будет утро, и народятся новые люди, не знавшие Самсона. А я и порода моя – мы, по твоей мере, червяки: мы бродим из края в край, мы бормочем заклинания, мы чертим крючки на козьей шкуре. Но жить будет только то, что я закрепил в молитве и записал на лоскуте кожи: это и назовут люди правдой, а все остальное – дым.

Он пошел к двери и приоткрыл ее.

– Пойди к матери, Самсон. Много лет тому назад она мне сказала: возьми шкуру козленка и записывай на ней жизнь моего сына, от чудесного рождения его и до конца. Так я и сделал; и то, что я записал, то и останется правдой из рода в род. Я, Махбонай из Хеврона, когда-то сказавший тебе по неведению «сын Ацлельпони», – я червь, я умру; но то, что я записал, никогда не умрет, а там написано: сын Маноя. Ступай за мною, судья, – твоя мать боится умереть без моей правды.

* * *

Перед зарей, когда перестала хрипеть Ацлельпони, пришли к Самсону еще двое: Иорам, богатырь из Текоа, и Цидкия бен-Перахья, ростовщик из Хеврона, послы Иуды. Бен-Перахья сел на скамью, зажмурил глаза и стал жевать губами. Иорам, стоя, склонил голову перед назореем и сказал тихо и твердо:

– Не пришли бы мы к тебе в первую ночь твоего сетования; но горше будет, если раздерут одежды свои два колена Божьего народа. Слово за тобою, судья: страшное слово, тяжкое слово, но сказать его можешь только ты.