– Можешь забрать свое серебро, бен-Перахья, – сказал он; взял под уздцы усталую лошадь и пошел по дороге на север.
Махбонай тщательно подобрал обломок ослиной челюсти и, вернувшись домой (за ним, без спора, остался теперь дом Маноя со стадами, полями и угодьями), записал это событие на козьей шкуре, но по-своему; и его рассказ, а не то, что было на самом деле, остался навеки в памяти людской.
А расчетливый бен-Перахья велел своему человеку забрать труп Ахиша и сбросить его где-нибудь на филистимской земле: тогда не за что будет придираться к Иуде – Иуда свое сделал.
Глава XXIXТри зелья
Скоро должно было взойти солнце; а на небе от недавней грозы уже не осталось ни одного облака. Зато богатый след она оставила на земле. И холмы, и долина Сорека умылись начисто и теперь сами себе радовались, как малое дитя, когда мать уже кончила его купать, и вытирать, и причесывать, поцеловала и сказала: «Вот теперь ты красавец!» Когда побежали по ней первые лучи, зелень со всех сторон засверкала так задорно, что Самсону почудилось, будто она звенит. За две ночи ливня пробилась новая трава и цветы красные, лиловые, желтые и других окрасок. Самсон старался припомнить, как назывались все эти оттенки. В бедном и сухом словаре данитов почти не было таких слов: Семадар когда-то учила его, но это было давно. Одно он запомнил: есть зеленый камень чудного блеска, по имени изумруд; однажды Семадар пела песню, где было такое место: «виноградники наши похожи на изумруд» – «керамэну семадар…»
Самсон ехал на коне со стороны земли иевуситов. Почему в ту ночь он вдруг повернул коня к западу, на равнину, в сторону Сорека, – он и сам не знал. Он вообще не знал, даже когда держал прямо на север, куда едет: может быть, в новую землю Дана близ Лаиша, может быть, за Иордан, совсем на чужбину. Вдруг, среди ночи, его потянуло к руслу Сорека. Во все эти дни он почти ни разу не вспомнил о Далиле, а теперь его потянуло к руслу Сорека, где стоит ее шатер. Он даже забыл рассудить, что ни шатра, ни Далилы, вероятно, там уже не будет. Больше недели прошло с их прощанья; и, должно быть, она слышала о его судьбе и вернулась домой. Он и не подумал об этом. Он ни о чем определенно не думал; он так устал, что и спать не мог; когда нужно было дать отдых коню, он сидел неподвижно часами на камне, а потом ехал дальше; но, хотя двигались его руки и ноги, голова не работала. Он только смутно чувствовал, что теперь он бродяга и нет у него нигде близкого человека, а в том шатре будет уют и радостный прием.
Но солнце и зелень подбодрили его; он пустил коня вскачь. Он опять уже был на филистимской земле; но то был округ малолюдный, часто попадались дикие заросли, встретить было некого – да и кто его тронет, когда он не связан? Скоро он обогнул последний холм и сквозь деревья увидел воду. Сухое русло наполнилось, Сорек на зиму стал речкой. Потом он увидел и шатер, и только тут сообразил, что мог бы и не застать его, и весело улыбнулся. Привязав коня, он осторожно, без шума, обогнул палатку и подошел ко входу, чтобы нагнуться над постелью и разбудить – но полотно у входа уже было отвязано, а сзади он услышал возглас и свое имя.
Он обернулся и с крутого берега увидел Далилу в речке; вода ей доходила до колен, волосы под солнцем отливали красной медью, руки были подняты ему навстречу, и, вся вытянувшись к нему, она казалась тоненькой, словно подросток.
– Я знала! – крикнула она; выбежала на берег, подхватила с земли на бегу мохнатый плащ и на бегу закуталась, и через мгновение Самсон на руках уносил ее в шатер.
Она плакала и смеялась заодно, ее руки жадно бегали по его лицу, волосам, по плечам и коленям; она шептала, задыхаясь, какие-то бессвязные слова радости и нежности и повторяла:
– Я знала, что ты вернешься; не хотела уйти…
Потом, не отпуская, она стала совсем по-женски задавать вопрос за вопросом, такие вопросы, что на каждый надо было бы ответить длинным рассказом, а ответов она не дожидалась. Ее расспросы были пока только другой формой ласки, еще одним способом прижаться к нему теснее. Она была в самом деле сама не своя от счастья. Но вдруг ее голос оборвался, она отстранилась и тревожно окликнула его:
– Самсон? Что такое?..
С ним и вправду было что-то странное. Он морщил лоб, моргал, медленно поводил головой, как бывало, когда старался понять трудную мысль. Какую мысль – он и сам бы не умел сказать: он был утомлен вконец, как еще ни разу в жизни; даже имя «Далила» ему трудно было бы выговорить. Но что-то ему казалось неладно; особенно только что, когда он ее увидел с берега; почему-то это было нехорошо, этого не должно было быть. В просвете вялой памяти мелькнул опять сон, который ему привиделся тогда связанному на коне, – долина, пчелы, стройный мальчик и еще что-то, самое важное, – но просвет сейчас же потух, и он только беспомощно моргал ресницами, глядя на нее.
– Ты устал, бедный мой, – сказала Далила. – Не рассказывай ничего, не надо; потом. Я тебя накормлю, и ты выспись.
Не замечая, что с ним делают, он проглотил и выпил, что подали, дал себя разуть и обмыть ноги, лег, куда положили, закрыл глаза и не двигался. Далила села на пол у изголовья. Но не шел к нему сон. Спали мысли, спали мускулы, но сам он не спал; это было мучительно, вроде голода или той ноющей боли от тугих веревок. Долго он так пролежал; наконец открыл глаза и встретил взгляд Далилы. Опять мелькнул просвет в его памяти: что-то неладно… – и опять лень было доискиваться, что именно. Только, несмотря на туман сознания, он заметил, что Далила под его взглядом вздрогнула, потом побледнела. На полмгновения проснулось в нем старое, особенное его чутье, обычно помогавшее ему читать мысли человека, но и этот инстинкт, словно один из тех голубей, которым бен-Шуни отрывал у алтаря головки, только махнул крыльями и не полетел.
– Не спится… – протянул он досадливо.
Далила встала, отошла так, что ее не было видно, и оттуда сказала:
– У меня есть сонная трава: но тебя ведь зелья не берут?
Он отозвался:
– Сейчас я не я; меня и ребенок повалит. Может быть, и зелье меня сегодня возьмет.
Она пошла к столу, где расставлены были ее флаконы и баночки: взяла одну, потом другую; но глаза ее тревожно бегали, она закусила губу. Вдруг она пристально вгляделась в него, улыбнулась, подошла к нему неслышно, наклонилась, закрыла ему глаза обеими руками и шепнула:
– Самсон… Я тебе дам сонной травы, только не сразу. Раньше выпей другую. – Он молчал; она шепнула еще тише: – Раньше такую траву, от которой ты меня будешь любить; это будет как гроза; а потом тебе станет легко, и тогда я дам тебе сонное зелье, и снова все будет по-хорошему…
Он ничего не ответил; она побежала к столу, что-то раскупорила, что-то высыпала в чашечку, стала смешивать и растирать – остановилась, обернулась в его сторону и сказала вполголоса, сквозь дрожь подавленных слез:
– Потому что сегодня ты меня не любишь…
Он не ответил; должно быть, и не расслышал.
Самсон был прав: прошедшая неделя сломила его, сегодня он был такой же, как другие люди, без защиты пред силой могучих и тонких настоев, которые привезла Далила из мудрого Египта. В шатре было темно: Далила завязала дверь, как будто на ночь; но и ночи такой у них еще никогда не было.
Нельзя про это рассказывать. Но в стране было предание, что когда-то сходили на землю сыновья богов и брали в жены человеческих дочерей для нечеловеческой радости. Далиле казалось, что сегодня это правда. В жилах Самсона плыла самая ясная земная кровь, беспримесный, беспорочный сок всех почв и деревьев и родников Ханаана; только у вола, у коня, у пантеры может быть такая кровь – среди людей ее не бывало и никогда больше не будет. Это принес на пир их Самсон; а Далила принесла свою любовь, похожую на жажду. Если бы можно было человеку много лет прожить в пустыне без капли воды, в каждое мгновение томясь о воде, и не умереть, а только накопить раскаленную жажду: такую жажду принесла на пир их Далила. Но ученые жрецы Мемфиса в течение долгих столетий кипятили в изогнутых склянках семена, травы, органы зверей, гадов и букашек, отбирая и сочетая острые яды плодородия: десять капель этого зелья брызнула Далила в вино для Самсона и сама до него отпила один глоток. Оттого и нельзя, даже если бы дозволено было, рассказать этот день, как нельзя рассказать солнечный свет или бурю.
Можно было бы рассказать их слова; но они их сами не слышали: говорили, как в бреду, каждый свое.
Так убыло много времени. Солнце шло к закату, когда Далила откинула завесу над входом шатра и опять села на пол у изголовья постели. Самсон лежал и смотрел на нее; карие глаза его ушли глубоко под брови и казались черными от расширенных зрачков; но она выпила только один глоток – ее глаза из темно-лиловой рамки утомленных век переливались зелеными огоньками. Солнце било наискось в ее волосы, вся голова ее была в пушистом ворохе золота, и оттуда, как из окошечка, выглядывало бледное, усталое, счастливое лицо. Она гладила его лоб и волосы; расплела ему косицы, проскользнула сквозь них пальцами к самой коже и несколько раз провела кончиками пальцев по темени. Он закрыл глаза и сказал:
– Это хорошо. Еще.
Через минуту она спросила:
– Теперь сам заснешь? Или дать тебе то другое зелье?
Он покачал головой и тронул ее руку: по прикосновению она поняла, что еще первое не развеялось и скоро снова вспыхнет. Она засмеялась от гордого счастья. Несмотря на утомление, ей хотелось плясать или бить в ладоши. На столбе висела лютня; она скрестила на полу ноги, положила лютню на колени и запела что-то задорное по-египетски, оборвала и начала другое, опять оборвала и перешла на песню, которую много пели когда-то в Филистии, но давно уже забыли:
«Я твоя, милый, когда ты со мною; когда ты уйдешь на войну – что тебе до того, чье ложе услышит мой шепот? Я верна тебе, вечно тебе.
Море в часы прилива плещет навстречу луне. Пусть в безлунные ночи кажется звездам, будто ради них вздымается морская грудь. Глупые звезды! Светит ли месяц, скрылся ли месяц – но прилив от