В Японии феодальный клан Сага занимал одну из беднейших провинций. Самураи этого клана веками вели жизнь аскетов и славились своей дисциплиной. Во всей стране лишь в нашей провинции люди свято чтили моральный кодекс самураев «Хагакурэ», одно из главных положений которого гласит: «Жизнь самурая такова, что он всегда должен быть готов умереть». Во время войны кодекс «Хагакурэ» стал учебником в каждой школе страны, но я жил по нему всю свою жизнь, и его суровые заповеди сослужили мне добрую службу как во время учебы в школе, так и в последующие годы сражений.
В Токио все приводило меня в смятение. Мне не доводилось бывать нигде кроме Саги с ее пятьюдесятью тысячами населения. Меня поражали толпы людей на улицах японской столицы, вечная сутолока, шум, огромные здания и все происходящее в этом крупнейшем из городов мира. Мне также довелось узнать, что Токио в 1929 году был ареной жесточайшей конкуренции во всех сферах. Не только выпускники учебных заведений конкурировали между собой в поисках работы, но даже детям приходилось бороться за сравнительно небольшое количество мест в престижных школах.
Моя жизнь на ферме казалась мне трудной, я считал себя исключительно способным, оставаясь в течение шести лет лучшим учеником в классе. Но мне еще никогда не доводилось видеть школьников, корпящих над учебниками буквально днем и ночью и тративших каждую свободную минуту на то, чтобы превзойти в учебе своих товарищей! Престижные школы Токио, к примеру Первая токийская, вели тщательный отбор поступающих из числа наиболее способных учеников начальных школ. Более того, количество претендентов на одно место составляло тридцать пять человек.
Ясно, что такому, как мне, деревенскому мальчишке, выбитому из колеи непривычной обстановкой, не стоило даже питать надежд на зачисление ни в одну из этих прославленных школ. Поэтому я с радостью воспринял известие о предоставлении мне места в школе «Аояма гакуин», основанной американскими миссионерами. Сравниться с лучшими учебными заведениями эта школа не могла, но, тем не менее, пользовалась неплохой репутацией.
О созданных мне домашних условиях я не мог и мечтать. Мой дядя был человеком весьма суровым и придерживался мнения, что детей в доме не должно быть видно и слышно. Совсем иным оказалось мнение моей тетушки и ее детей, чье отношение ко мне отличали доброта и сердечность. Вот в таких прекрасных условиях я начал учебу в школе, полный энтузиазма и решимости сохранить за собой привычное для меня звание «лучшего ученика класса».
Не прошло и месяца, как все мои мечты рассеялись как дым. Мои надеждам обогнать в учебе остальных учеников не суждено было осуществиться. Не только моим учителям, но и мне самому стало ясно, что многие другие ребята в классе – отнюдь не блиставшие достижениями в начальной школе – учатся лучше меня. Я не мог в это поверить. И тем не менее, они знали много такого, о чем я и понятия не имел. Я занимался ночами, но отставал в учебе от других.
Первый учебный семестр закончился в июле. Весьма посредственные оценки в моем табеле успеваемости стали горьким разочарованием для моего дяди, а меня самого приводили в отчаяние. Я понимал, что дядя оплатил расходы на мое обучение, считая меня подающим надежды и способным стать лучшим среди учеников. Его недовольство моим провалом было слишком явным. По этой причине летние каникулы стали для меня временем усердных занятий дома. Мои одноклассники разъехались на каникулы, я же, полный решимости восполнить пробелы в своих знаниях, все летние месяцы зубрил. Но начало учебного года в сентябре доказало всю тщетность моих усилий – успехов не последовало.
Повторный провал моих попыток добиться успехов в учебе вызвал у меня чувство настоящего отчаяния. Я стал «середняком» не только в учебе, но оказалось, что и в занятиях спортом многие мои одноклассники превосходят меня. Больше не приходилось сомневаться, что многие из ребят в школе были более ловкими и сильными, чем я.
Овладевшее мной уныние было непростительным. Вместо того чтобы вновь попытаться превзойти в учебе тех, кто явно демонстрировал свое превосходство, я выбирал себе друзей среди обладавших средними способностями. Не теряя времени, я утвердил свое лидерство среди младших по возрасту, а затем стал затевать драки с самыми сильными из старшеклассников. Не проходило и дня, чтобы я, тем или иным способом, не провоцировал кого-нибудь из старшеклассников на драку, в которой я нещадно колошматил своего противника. Почти каждый вечер я возвращался в дом дяди в синяках, стараясь, однако, не афишировать своих похождений.
Первый удар постиг меня по завершении первого года учебы в методистской школе, когда мой учитель письмом уведомил дядю, что я заслужил репутацию «проблемного ученика». Я по мере возможностей попытался представить дяде свои драки как всего лишь незначительный эпизод, но сам не сделал даже попытки прекратить то, что стало для меня излюбленным средством доказать, во всяком случае себе самому, что я «лучше» старших учеников. Письма от учителя стали приходить чаще, и в конце концов моего дядю вызвали в школу для устного сообщения о моем недостойном поведении.
Я закончил второй год обучения в школе, оказавшись по успеваемости почти в самом конце списка. Это переполнило чашу терпения моего дяди. Он все чаще приходил в ярость, стараясь вразумить меня, и теперь наконец решил, что мое дальнейшее пребывание в Токио не имеет смысла.
– Сабуро, – прозвучали его последние слова, – я устал бранить тебя и больше не стану этого делать. Возможно, я виноват, что был недостаточно строг с тобой, но, как бы там ни было, я, похоже, сделал из ребенка славной семьи Сакаи правонарушителя. Ты должен вернуться в Сагу. Очевидно, – добавил он, криво усмехнувшись, – жизнь в Токио испортила тебя.
Я не смог произнести ни слова в свое оправдание, ведь все сказанное им было чистой правдой. Вина полностью лежала на мне, и мне нестерпимо горько было возвращаться с позором в Сагу. Но я решил сохранить свой позор в тайне, в особенности от дочери моего дяди Хацуо, которая мне очень нравилась. Я выдал свой отъезд за поездку домой, чтобы навестить свою семью на острове Кюсю.
Но в ту ночь, когда поезд отошел от центрального вокзала, чтобы преодолеть 800 миль, отделяющие Токио от Саги, я не сумел сдержать слез. Я подвел свою семью и боялся возвращения домой.
Глава 2
Мое возвращение стало позором для моей семьи и для всей нашей деревни. Вдобавок ко всему бедственное положение в нашем доме стало еще сильнее. Мать со старшим из братьев трудилась на крошечной ферме от восхода до заката. Все, включая трех моих сестер, были одеты в лохмотья, а домишко, где я вырос, пришел в полную негодность.
Когда я уезжал в Токио, жители деревни провожали меня добрыми напутствиями, им хотелось разделить со мной мой успех. Теперь, пусть я и подвел их, ни один из них не бросал мне в лицо упреков и не говорил грубых слов. Но в их глазах я видел стыд, и при встрече со мной они отворачивались, чтобы не смущать меня. Я не осмеливался ходить по деревне из-за подобного отношения своих односельчан. Я не мог сносить их молчаливых упреков и сгорал от желания покинуть это место.
Тогда-то я и вспомнил об увиденном на железнодорожном вокзале в Саге большом плакате с призывом записываться добровольцами в военно-морской флот. Поступление на службу казалось единственным выходом из моего неприятного положения. Моя мать, настрадавшись от моего долгого отсутствия, слезами встретила мое решение уехать вновь, но ничего иного предложить не смогла.
31 мая 1933 года в возрасте шестнадцати лет я был зачислен на службу в качестве матроса-рекрута на военно-морскую базу в Сасебо, расположенную примерно в 50 милях от моего дома. Это стало началом новой жизни, где мне пришлось столкнуться с чудовищной по строгости дисциплиной и кошмарной жестокостью. Именно тогда строгий кодекс самурая «Хагакурэ», на котором я был воспитан, пришел мне на помощь.
Американцам и другим жителям Запада сложно, если они вообще способны, представить себе суровую дисциплину, существовавшую тогда в военно-морском флоте нашей страны. Старшины, не стесняясь, подвергали новобранцев жестоким избиениям, если те, по их мнению, заслуживали наказания. Стоило мне нарушить дисциплину или допустить ошибку на занятиях, меня безжалостно стаскивал с койки старшина.
– Встать к стене! Нагнуться, курсант Сакаи! – слышался рев старшины. – Я делаю это вовсе не потому, что плохо к тебе отношусь, наоборот, ты мне нравишься, и я хочу, чтобы ты стал хорошим моряком. Нагнуться!
И после этих слов, размахнувшись большой деревянной палкой, он изо всех сил наносил удары по моим поднятым вверх ягодицам. Боль была ужасной, сила ударов не ослабевала. Иного выбора, кроме как стиснуть зубы и стараться не закричать, у меня не было. Иногда я насчитывал до сорока сильнейших ударов. Часто от боли я терял сознание. Но потеря сознания отнюдь не означала избавления от порки. Старшина просто окатывал мое распростертое тело холодной водой из ведра и приказывал мне принять прежнюю позу, после чего возобновлял свое «дисциплинарное» воздействие, пока ему не приходило в голову, что я искупил совершённую ошибку.
С тем чтобы каждый новобранец в дальнейшем изо всех сил старался воспрепятствовать своим товарищам совершать промахи, во время очередной порки каждого из пятидесяти новобранцев нашего подразделения заставляли принять соответствующую позу и «награждали» одним ударом. После такого обращения лежать на спине было невозможно. Более того, непозволительным считался даже слабый стон во время наших мучений. Стоило кому-то застонать от боли и муки, как всех до последнего новобранцев поднимали пинками или стаскивали с коек для получения урока послушания в полном объеме.
Ясно, что подобное обращение не прививало нам любви к старшинам, которых их воинское звание делало настоящими тиранами. Большинству из них было за тридцать, и продвижение по службе, похоже, мало заботило их. Они были одержимы лишь одним – вселять ужас в новобранцев, то есть в нас. Мы считали этих людей худшими из садистов. За шесть месяцев такого неимоверно строгого обращения мы превратились просто в рабочий скот в человеческом обличье. Никто даже не помышлял оспаривать приказы обличенных властью и беспрекословно выполнял все команды начальников. Мы превратились в бездумно подчиняющихся роботов.