Самурай. Легендарный летчик Императорского военно-морского флота Японии. 1938–1945 — страница 42 из 62

Спустя час они покинули больничную палату.

Не знаю сколько времени я просидел, глядя на дверь. Потом я без сил рухнул на кровать, чувствуя себя беспомощным. Прошедший час стал худшим в моей жизни. Но что я мог поделать? Тысячу раз я задавал себе этот вопрос. И тысячу раз находил один и тот же ответ. Я не мог поступить иначе, хотя от этого мне было не легче. Я отверг одну из самых прекрасных девушек, встречавшихся на моем пути.

Через два дня меня, как обычно, пришла навестить Хацуо. Она не улыбнулась, здороваясь со мной, и не потрудилась скрыть своего недовольства.

– Как ты мог так поступить, Сабуро? – присев у моей кровати, спросила она. – Как ты мог так обидеть Фудзико?

Хацуо рассказала мне, как горько рыдала Фудзико у нее дома после посещения госпиталя. Профессор Ниори умолял моего дядю и Хацуо сделать все возможное, чтобы заставить меня передумать.

Взгляд Хацуо оживился.

– Они говорят, что ты, возможно, вел себя так потому, что их слова обидели тебя. Мы с отцом очень хорошо знаем их семью. Они замечательные люди. Почему ты так поступил?

– Хацуо, пожалуйста, постарайся меня понять, – взмолился я. – В детстве мы несколько лет прожили вместе, и ты должна хорошо меня знать. Пусть мне очень горько от того, что мне пришлось сказать, но я не жалею о своем решении. Я уверен, что действовал ради блага Фудзико, ради ее же счастья.

Она не согласилась со мной:

– Они сказали, что ты отказался из-за своих ранений.

– Ты должна понимать, что это не так. Это – лишь одна из причин. Я проникся глубоким чувством к Фудзико с первой нашей встречи. Мои чувства к ней не охладели и сегодня. Все долгие месяцы в Лаэ и Рабауле Фудзико была для меня единственной женщиной. Разве ты тоже не понимаешь меня? Я отказал, потому что на самом деле люблю ее.

– Ты сам себе противоречишь, Сабуро.

– Тогда послушай меня. Все те трудные месяцы, что я находился на фронте, я не переставал думать о Фудзико. Я хотел, чтобы она гордилась мной, и преуспел в этом. Возможно, мне не стоит обсуждать это с тобой, Хацуо, но я должен быть откровенным. Рабаул был одной из крупнейших военных баз, и там находилось более десяти тысяч японских военнослужащих. Вдобавок кроме нас там была расквартирована целая армейская дивизия. Как ты думаешь, что делают мужчины, находясь вдали от дома и от женщин? В Рабауле, как и здесь, в Йокосуке, есть бордели! Во время отпуска в Рабауле многие летчики не вылезали оттуда. Не все, конечно, но многие. Сам я никогда не делал этого. Мне не позволяла гордость. Я хотел сохранить чистоту и, когда придет день, с легким сердцем попросить руки Фудзико. До ранения я мог прийти к ней как великий ас, бесстрашный летчик, достойный ее мужчина. Но теперь? Нет! – произнес я. – Я не хочу, чтобы меня жалели! Неужели ты думаешь, мне было бы легко выносить, если бы Фудзико жалела меня? Никогда! Теперь ты понимаешь меня?

Хацуо крепко сжала мою руку и кивнула.

– Я понимаю, понимаю, – прошептала она. – Я действительно хорошо знаю тебя, Сабуро. Намного лучше, чем ты думаешь. Я понимаю, как сильно ты хочешь снова летать. Но я не могу не пожалеть Фудзико.

– Она найдет свое счастье. Она…

Обняв меня за шею и прижав к себе, Хацуо не дала договорить:

– Бедный Сабуро. Не теряй надежды… ты должен верить. Ты будешь снова летать. Я знаю это!

Глава 24

В октябре меня перевели в находившийся в Сасебо госпиталь. Перемена обстановки оказалась как нельзя более кстати: я буду находиться ближе к дому и снова смогу видеться со своей семьей.

Жаркое лето закончилось, было приятно ехать в поезде. Я широко раскрыл окно и подставил лицо солнечным лучам и легкому осеннему ветерку. Я любовался окружающими красотами Японии, чьи горы и холмы, одетые в осенний наряд, делали местность похожей на какую-то сказочную страну. По обе стороны железнодорожного полотна в лучах солнца багровели и золотились деревья.

Через три часа после отъезда из Йокосуки в поле зрения появилась Фудзияма. Я никогда не устану любоваться этой красивейшей из гор. Изящно изогнутые линии склонов плавно переходили в еще не покрытую снегом вершину, скрытую наполовину клубящимся в ярких солнечных лучах туманом.

Страна мирно отдыхала. Здесь не было войны, лишь сотни аккуратных, чистеньких ферм и ухоженные поля мелькали за окнами вагона по обе стороны железнодорожного полотна. Какая война? Я видел пейзаж, казавшийся мне сейчас более красивым, чем раньше. Я воспринимал его совсем по-другому. Теперь я имел возможность сравнивать эти безмятежность и величие с жалким видом Рабаула с его вулканом и отвоеванным у джунглей клочком земли, превращенным в аэродром в Лаэ. Неудивительно, что вид родных просторов вселял в меня чувство покоя.

И все же, думал я, никто из живущих здесь людей не представляет себе, что значит лететь на высоте 20 000 футов над Гуадалканалом и видеть оживший океан, на просторах которого кишат ряды американских военных кораблей и транспортов. А сотни других находятся где-то за горизонтом.

Во многом изменилось мое отношение к происходящему. Летчики из нашей авиагруппы в Лаэ, как я понял, были уникальными людьми. Ни одна другая летная часть морской авиации не могла сравниться с нашей по количеству одержанных в воздушных боях побед. А что уж говорить об армейской авиации, чьим пилотам не хватало мастерства и их самолеты с легкостью попадали в устраиваемые противником ловушки!

Но самому мне пришлось нелегко. Противник переиграл меня, и можно было считать чудом, что сейчас я ехал на поезде в Сасебо. Человек начинает по-иному относиться к войне после того, как врач удаляет из его тела осколки и, утешая, выносит страшный приговор: «Все не так уж и плохо, Сакаи, вы останетесь лишь полуслепым». Полуслепым!

На вокзале в Фукуоке меня встречала мать. Остановка была недолгой, и пассажирам не разрешалось покидать поезд. Высунувшись из окна, я стал махать рукой, стараясь привлечь ее внимание. Впервые за долгие месяцы я почувствовал себя счастливым, увидев радость на ее лице, когда она заметила меня. Она постарела. Ей пришлось проводить на войну всех своих сыновей, и это раньше времени состарило ее.

– Со мной все в порядке! – крикнул я ей. – Все хорошо, мама! Не волнуйся за меня. Теперь все будет хорошо!

Поезд тронулся. Со слезами на глазах она стояла на платформе и, махая флажком с изображенным на нем восходящим солнцем, кричала вслед удаляющемуся поезду:

– Банзай! Банзай!

От врачей в Сасебо я получил предписание остаться на лечение еще на месяц. Я больше не спорил с ними, не умолял вернуть меня в Рабаул. Я чувствовал себя опустошенным, предписания врачей мало заботили меня.

Время в госпитале тянулся медленно, но меня очень обрадовал приезд матери в конце первой недели моего пребывания там. Она осталась все той же прекрасной женщиной! Решив доставить мне радость, она привезла с собой специально приготовленную ею еду, которой я любил лакомиться в детстве. Я очень боялся момента, когда мне придется сказать ей, что я ослеп на правый глаз. К моему изумлению, сообщение об этом, похоже, не расстроило ее.

– От этого ты не перестал быть мужчиной, сынок, – спокойно сказала она.

Больше к этой теме мы не возвращались. Она сказала, что будет навещать меня каждую неделю. Я бы с радостью часто виделся с ней, но стал умолять ее не делать этого. Она постарела, а поездки на поезде отнимали много сил. Ездить по железной дороге становилось все труднее и труднее. Осуществлялись крупные военные перевозки, мест для пассажиров не хватало, и им приходилось испытывать огромные неудобства в тесных вагонах.

В ноябре произошло событие, которое в других обстоятельствах стало бы для меня одним из самых знаменательных в жизни. Теперь же оно мало что значило для меня. В госпиталь пришел приказ о присвоении мне звания уоррент-офицера. Долгое восхождение по иерархической лестнице от простого моряка-добровольца, познавшего всю «прелесть» строжайшей дисциплины и жестоких наказаний, закончилось. Шаг за шагом я продвигался вверх, и вот наконец был вознагражден. Победа эта имела горький привкус, но вместе с ней я получал кое-какие преимущества. Мой новый статус давал мне возможность завершить лечение дома. Я сразу ухватился за предложение хирурга и отправился на окраину Фукуоки к своей семье.

Следующий месяц оказался чудесным. Впервые за десять лет я целых тридцать дней провел вместе с матерью, чья радость доставляла мне огромное наслаждение. Все дышало миром и покоем. Каждый день мать спрашивала меня, когда, по моему мнению, должна закончиться война. Я понимал, что она беспокоится за двух моих братьев, воюющих далеко от родины. Но каждый раз на ее вопрос я честно отвечал, что не знаю.

После этого она обычно оглядывалась по сторонам, чтобы убедиться, что нас никто не слышит.

– Скажи мне, Сабуро, – шепотом молила она, – мы правда побеждаем? Правда ли то, что нам сообщают?

Я снова и снова повторял, что мы должны победить. Мое пребывание дома делало ее счастливой. Я догадывался, как ей хотелось, чтобы период моего выздоровления продолжался как можно дольше.

Через несколько недель после приезда в дом матери ко мне из Токио прибыл корреспондент одной из крупнейших японских газет «Ёмиури Симбун». Он сообщил, что редакция поручила ему взять эксклюзивное интервью у лучшего японского аса, чей рассказ о войне интересовал всю страну (меня же тогда очень интересовало, сколько самолетов противника к этому моменту удалось сбить Нисидзаве и Оте, которые наверняка превзошли меня по количеству побед).

Я сомневался, стоит ли мне откровенничать с этим человеком. Мой рассказ мог быстро повлечь за собой суровое дисциплинарное взыскание. Я позвонил офицеру административной службы госпиталя в Сасебо и сообщил о возникшей проблеме. Он увиливал от разговора, утверждая, что не существует особых распоряжений на этот счет.

– Я не уполномочен препятствовать вам беседовать с корреспондентом, – сообщил он. – Оставляю эту беседу на ваше усмотрение, но должен напомнить, что вас могут привлечь к ответственности за ваши слова. Прошу не забывать, что наша служба не запрещает офицерам давать интервью. Просто будьте осторожны!