Самые голубые глаза — страница 17 из 40

Джуниор, удивленный тем, что больше не слышит рыданий девочки, приоткрыл дверь и увидел, что она сидит на корточках и гладит кота по спинке, а кот от наслаждения вытягивает шею и щурится. Это выражение на кошачьей морде Джуниор много раз видел и раньше, когда кота ласкала мать.

— А ну отдавай моего кота!.. — У него даже голос сорвался. Неуклюжим, но уверенным движением он схватил кота за заднюю лапу и принялся крутить у себя над головой.

— Перестань! — закричала Пикола.

Кот судорожно вытянул передние лапы, пытаясь уцепиться за что угодно, лишь бы прекратить эту кошмарную пытку; пасть у него была широко раскрыта, а из глаз синими потоками лился ужас.

Продолжая пронзительно кричать, Пикола схватила Джуниора за руку. И услышала, как ее платье треснуло под мышкой. Джуниор попытался оттолкнуть девочку, но она перехватила и ту его руку, которой он крутил в воздухе кота. В итоге оба упали на пол. Падая, Джуниор разжал руку, и кот, как бы продолжая вращательное движение, пролетел через всю комнату, врезался в оконное стекло, сполз по нему и безжизненной тушкой рухнул на электрообогреватель, стоявший возле дивана. Затем он несколько раз вздрогнул и затих. В воздухе отчетливо запахло паленой шерстью.

Как раз в этот момент Жеральдина открыла дверь и вошла в дом.

— Что здесь происходит? — мягко и спокойно спросила она, словно не увидев перед собой ничего необычного. — Кто эта девочка?

— Она убила нашего кота! — тут же сообщил Джуниор. — Посмотри! — И он ткнул пальцем в сторону обогревателя, на котором все еще лежал кот; голубые кошачьи глаза были закрыты, и черная мордочка казалась пустой и беспомощной.

Жеральдина подошла к обогревателю и взяла кота на руки. Тот казался совершенно мертвым, но она ласково потерлась лицом о его шерсть и уставилась на Пиколу. Она сразу заметила и ее рваное грязное платье, и нелепые косички, торчащие в разные стороны; а там, где тугих косичек не было, густые волосы девчонки были похожи на отвратительный свалявшийся комок шерсти. И башмаки на ней были грязные, а к изношенной подошве еще и комок жвачки прилип. Один носок сполз в туфлю под пятку, а оторванный подол платья был пришпилен булавкой. Нежно касаясь подбородком собравшейся горбиком спинки кота, она смотрела на эту чернокожую девочку, и ей казалось, что она всю свою жизнь повсюду встречала именно ее. Во всяком случае, точно такие же чернокожие девчонки вывешивались наружу из окон тех квартир, что в Мобиле обычно размещались над пивными; такие же девчонки стайкой собирались на крыльце какого-нибудь густонаселенного дома на окраине города; такие же девчонки сидели на автобусной станции, прижимая к себе жалкий бумажный пакет и со слезами пытаясь что-то объяснить матери, сидевшей рядом, но та лишь бросала в ответ: «Да заткнись ты!». Ну да, все те же нечесаные волосы, те же лохмотья вместо одежды, те же развязанные шнурки и заляпанные грязью башмаки… И вечно эти чернокожие девчонки смотрели на нее, Жеральдину, огромными непонимающими глазами, и глаза их вроде бы ни о чем ее не спрашивали и все же просили обо всем на свете. Они смотрели на нее, не мигая и без малейшего смущения. И в их глазах был конец света, и его начало, и вся та пустота, что отделяет начало от конца.

Эти чернокожие девчонки прямо-таки кишели повсюду. Они спали вшестером в одной постели и по ночам писались на одни и те же простыни, пребывая в сладких грезах о леденцах и картофельных чипсах. А летом долгими жаркими днями слонялись вокруг дома, отковыривая от стен штукатурку или копая палочками землю. Они сидели рядком на бордюрном камне или собирались в стайки у церкви, отнимая законное пространство у милых и опрятных цветных детей. Они кривлялись на игровых площадках, ломали вещи в дешевых магазинах, бежали перед тобой по тротуару, мешая идти, а зимой раскатывали прямо на тротуарах скользкие ледяные дорожки. Эти девочки вырастали, понятия не имея о поясе для резинок, не говоря уж о гигиеническом поясе, а мальчики объявляли всему свету о том, что стали мужчинами, просто надевая кепку козырьком назад. Казалось, там, где они живут, и трава не растет, и цветы сохнут, и все окутано мраком. Казалось, там, где они живут, вместо цветов расцветают жестянки и старые автомобильные покрышки. Казалось, они питаются исключительно холодным консервированным горошком и апельсиновой шипучкой. Казалось, они размножаются, как мухи, и, как мухи, селятся тесно, образовывая плотные скопления. Вот и эта залетела к ней в дом, намереваясь там поселиться. Тоже как муха. Жеральдина снова посмотрела на девчонку поверх сгорбленной кошачьей спинки и спокойно сказала:

— Немедленно убирайся вон. Пошла вон из моего дома, маленькая мерзкая черная сучка.

По телу кота вдруг прошла дрожь, и он дернул хвостом.

А Пикола, пятясь, стала продвигаться к двери, не сводя глаз с этой хорошенькой светлокожей цветной женщины, которая живет в таком красивом, зеленом с золотом доме, но разговаривает с ней, Пиколой, как бы сквозь шерсть своего кота, и каждое слово, вылетая из ее рта, заставляет шерсть кота шевелиться. Пиколе все же пришлось повернуться, потому что спиной она никак не могла отыскать входную дверь, и тут она снова увидела Иисуса, глядевшего на нее со стены печальными и ничему не удивляющимися глазами; его длинные каштановые волосы были разделены посередине пробором, а вокруг лица вились веселенькие бумажные цветочки.

Когда Пикола оказалась на улице, холодный мартовский ветер дунул прямо в ту прореху на платье, что возникла в результате схватки с Джуниором. Девочка пригнула голову, сопротивляясь напору встречного ветра, но все же опустила ее не настолько низко, чтобы не заметить, как на тротуар падают и умирают крупные хлопья снега.

Весна

Первые зеленые побеги всегда очень тонкие и гибкие. Сгибаются чуть ли не до земли, а ломаться и не думают. Их нежный, чуть показной оптимизм, прямо-таки бьющий из зарослей форсиции и сирени, для нас означал всего лишь перемену в орудии наказания. Весной нас пороли по-другому. Вместо «зимней» порки ремнем, после которой еще некоторое время чувствовалась тупая ноющая боль, для «весенней» порки родители использовали молодые зеленые побеги. Жалящий эффект такой порки сохранялся надолго. Длинные тонкие прутья словно обладали особой нервной зловредностью, и мы даже с некоторой тоской вспоминали спокойные ровные удары ремнем или жесткие, но честные — щеткой для волос. До сих пор весна для меня связана с жалящей болью после порки молодыми прутьями, так что даже форсиция меня почти не радует.

Весенним субботним днем я, лежа в траве на пустыре, тупо расщепляла стебельки одуванчика и размышляла о муравьях, ямах, куда сажают преступников, о смерти вообще и о том, куда исчезает мир, если закроешь глаза. Я, должно быть, пролежала в траве довольно долго, потому что моя длинная тень, которую я видела перед собой, выходя из дома, успела уже куда-то исчезнуть, когда я вернулась. Мне сразу показалось, что весь дом полон какой-то неспокойной тишины. Но вскоре я услышала голос матери — она напевала что-то про поезда и Арканзас, войдя со двора через заднюю дверь и проследовав на кухню с грудой выстиранных желтых занавесок. Она стала складывать занавески на кухонном столе, а я тихонько устроилась рядышком на полу — мне хотелось узнать, о чем говорится в этой песне, — и только тут заметила, что мать ведет себя несколько странно. Она почему-то до сих пор не сняла шляпку, и туфли у нее были в пыли, словно она долго ходила по грязным улицам. Мать поставила чайник, потом подмела крыльцо; потом вытащила ту штуковину, с помощью которой обычно разглаживала выстиранные занавески, но вместо того, чтобы накрутить на валек еще влажное полотнище, зачем-то опять принялась мести крыльцо. И все время пела про поезда и про Арканзас.

Когда мать, наконец, допела песню, я пошла искать Фриду и нашла ее наверху — сестра лежала на кровати и плакала так устало и жалобно, что я сразу поняла: раньше она наверняка рыдала громко и отчаянно, а сейчас, уже пережив первый взрыв неведомого мне горя, только всхлипывала, вздрагивая всем телом. Я тоже прилегла рядом с ней на кровать и некоторое время изучала рисунок на ее платье: крошечные букетики диких роз. К сожалению, от многочисленных стирок краски поблекли, а очертания цветов стерлись.

— Что случилось, Фрида?

Она с трудом оторвала от сгиба руки совершенно распухшее лицо и села, все еще вздрагивая от рыданий, свесив с постели тощие ноги. Я на коленях подползла к ней и подолом своего платья вытерла ей нос. Фрида всегда терпеть не могла, когда кто-то вытирает нос рукавом или подолом платья, но на сей раз она мне это позволила. Между прочим, именно так делала и мама, вытирая нам носы своим фартуком.

— Тебя что, мама выпорола?

Фрида молча помотала головой.

— Тогда почему ты плачешь?

— Потому.

— Потому — что?

— Мистер Генри.

— И что он сделал?

— Папа его избил.

— За что? За Линию Мажино? Он что, узнал про Линию Мажино?

— Нет.

— Ну а что тогда? Ну же, Фрида! И как это я ничего не знаю?

— Он… приставал ко мне.

— Приставал к тебе? Ты хочешь сказать, как Мыльная Голова?

— Примерно.

— Он что, свои причиндалы тебе показывал?

— Не-е-ет. Он меня трогал.

— Где?

— Здесь и здесь. — Она показала на свои крохотные грудки, которые, точно два упавших за пазуху желудя, проступали под поблекшими розочками на ее платье.

— Правда? И что ты почувствовала?

— Ой, Клодия! — Она, похоже, то ли разозлилась, то ли ей противно было об этом вспоминать, да и я, видимо, задавала какие-то неправильные вопросы. — Это ни на что не похоже.

— Но ведь, наверное, так и должно быть? — Я очень старалась быть умной. — Ну, то есть, должно доставлять удовольствие… — Фрида сокрушенно цыкнула зубом. — И что же, он просто подошел и тебя ущипнул?

Фрида только вздохнула. Некоторое время она молчала, потом все-таки заговорила:

— Ну, сперва он стал говорить, какая я хорошенькая, а потом схватил меня за руку и стал повсюду трогать…