Самые голубые глаза — страница 2 из 40

Входит моя сестра. Глаза ее полны сострадания. Она поет: «Когда лиловым полумраком уснувший сад окутан и кто-то вспоминает обо мне в тиши…» Я задремываю, и мне снятся стены сада, сливы и этот «кто-то».

Но действительно ли все было именно так? Неужели и впрямь так болезненно, как мне помнится? Да нет, боль была несильной. Точнее, то была продуктивная и плодоносная боль. Густая и темная, как сироп «Алага», эта любовь-боль просачивалась в окно с потрескавшейся рамой. И я отчетливо чувствовала ее запах и вкус — она была сладка, но чуть отдавала плесенью и имела привкус зимней травы, повсюду прораставшей в цокольном этаже нашего дома. Она прилипала — как и мой язык — к оконному стеклу, поросшему инеем. Она грела мне грудь вместе с мазью «Викс», — а если я во сне ухитрялась размотать фланель, то силуэт этой любви очерчивали отчетливые острые прикосновения холодного воздуха к моему горлу.

И если среди ночи мой кашель становился сухим и особенно мучительным, эта любовь, мягко ступая, входила в комнату, и ее руки заново закрепляли фланель у меня на груди, поправляли одеяло и мимолетно касались моего горячего лба. Так что, думая об осени, я всегда представляю себе эти руки — руки той, которая не хотела, чтобы я умерла.

И мистер Генри появился тоже осенью. Наш жилец. Наш жилец.

Эти два слова воздушными шариками слетали с наших губ и парили над головой — безмолвные, отдельные и приятно-загадочные. Непринужденно обсуждая с приятельницами его прибытие, мать выглядела на редкость довольной.

— Вы ж его знаете, — говорила она. — Генри Вашингтон. Он еще с мисс Делией Джонс жил, там, на Тринадцатой улице. Но теперь-то она совсем ку-ку, куда ей за жильцом ухаживать. Вот он и стал себе другое место подыскивать.

— Ну да, ну да, — поддакивали ее подружки, не скрывая своего любопытства.

— Я все думала, сколько он еще у нее-то протянет, — заметила одна. — Говорят, она совсем умом тронулась. Уж и его зачастую не узнавала, да и многих других тоже.

— Это верно. Тот старый грязный негр, с которым она тогда сошлась, ее бедной головушке уж точно не помог.

— А слыхали, что он людям-то рассказывал, когда ее бросил?

— Угу. Что?

— Так ведь сбежал-то он с той никудышной Пегги из Илирии. Ну да вы ее знаете.

— Неужто с одной из девчонок Старой Грязнули Бесси?

— Вот именно! В общем, кто-то у него спросил, с чего это он решил бросить такую хорошую женщину и добрую христианку, как Делия, ради этой телки. Всем ведь известно, что у Делии в доме всегда полный порядок был. А он и говорит; мол, Богом клянусь, но причина только в том, что ему больше не под силу выносить запах фиалковой воды, которой Делия вечно поливается. И прибавил: уж больно она, Делия Джонс, для меня чистая.

— Кобелина старый! Вот ведь гнусность какая!

— И не говори. Ишь, еще и причину выдумал!

— Да никакая это не причина. Кобель он — вот и все. Много их таких.

— Так с ней поэтому удар-то случился?

— Наверняка. Хотя у них в семье, как известно, ни одна из дочерей с юности крепким умом не отличалась.

— Ага, возьмите хоть Хэтти. Ну ту, что вечно улыбалась, помните? Уж она-то точно была с приветом. А их тетушка Джулия и до сих пор по Шестнадцатой улице туда-сюда бродит и сама с собой разговаривает.

— А разве ж ее не забрали?

— Не-а. Округ о ней заботиться не желает. Так и заявили: от нее, мол, никакого вреда нет.

— А по мне так есть! Коли захочешь до смерти перепугаться, чтоб из тебя разом все дерьмо вместе с мозгами выскочило, так встань утречком пораньше, в половине шестого, как я встаю, да посмотри, как эта старая карга мимо твоих окон в своем дурацком чепце проплывает. Господи, помилуй!

Женщины засмеялись.

Мы с Фридой были заняты мытьем банок, и слова женщин были нам почти не слышны, но к разговорам взрослых мы всегда старались прислушиваться и особенно следили за интонациями.

— Надеюсь, мне никто не позволит по улицам слоняться, как она, если я из ума выживу. Это ж позор какой!

— А с Делией-то как поступить собираются? Неужто у нее и родни никакой нет?

— Да вроде бы есть сестра, она из Северной Каролины приехать собирается, чтобы за Делией присматривать. Только, по-моему, она просто ее дом захапать хочет.

— Ох, да ладно тебе! Что это у тебя мысли все какие-то злые? Уж такие злые, прям на редкость.

— А давай поспорим? На что хочешь. Генри Вашингтон говорил, сестра эта к Делии уж лет пятнадцать и носа не казала.

— Я-то, честно сказать, думала, что Генри сам возьмет да и женится на ней.

— На этой старухе?

— Так ведь и Генри, небось, не цыпленочек.

— Не цыпленочек, да только и не канюк.

— А он вообще — был женат? Хоть на ком-нибудь?

— Нет.

— Как же это? Или ему кто дорогу перебежал?

— Просто чересчур разборчивый, видно.

— Да никакой он не разборчивый! Ты сама-то вокруг погляди — видишь хоть одну, на которой жениться можно?

— Пожалуй, что и нет.

— Вот именно. Просто он человек разумный. Спокойный. Работает себе. Да и вообще тихо себя ведет. Надеюсь, у тебя с ним все хорошо получится.

— И я так думаю. А ты сколько с него брать-то будешь?

— По пять долларов за две недели.

— Это тебе большая подмога выйдет.

— Там посмотрим.

Их разговор был похож на осторожный, но шаловливый танец: звуки как бы встречались друг с другом, приседали, колебались и снова отступали. Затем в круг входил еще один звук, но следующий, четвертый, его опережал, и эти двое тоже начинали кружить друг вокруг друга, а потом останавливались.

Иногда слова женщин словно завивались ввысь по спирали, а иногда двигались как бы резкими прыжками, и все их разговоры, точно знаками препинания, были разграничены теплым пульсирующим смехом, похожим на биение сердца и дрожащим, как желе. Острые края, резкие повороты, где и осуществлялся основной выброс их эмоций, мы с Фридой всегда сразу замечали, хоть и не понимали, да и не могли понять смысл всех сказанных ими слов, ведь одной из нас тогда было всего девять, а второй десять лет. Так что мы следили за их лицами, руками и даже за их ногами, стараясь уловить самое главное благодаря интонациям и самому тембру их голосов.

Так что, когда мистер Генри действительно появился у нас в субботу вечером, мы первым делом к нему принюхались. Надо сказать, пахло от него замечательно. Слегка лимонным кремом для бритья и маслом для волос «Ню Нил», и эти запахи смешивались с пряным ароматом «Сен-Сен»[1].

Он много улыбался, показывая мелкие ровные зубы с дружелюбной, как привет из детства, щелочкой посредине. Нас с Фридой ему не представили — на нас просто указали. Примерно так: здесь у нас ванная, а это шкаф для одежды, а это мои дети, Фрида и Клодия; осторожней с этим окном — оно полностью не открывается.

Мы украдкой поглядывали на мистера Генри, но и сами помалкивали, и от него никаких слов не ждали. Мы думали, он просто кивнет, как когда ему показывали, в каком шкафу можно хранить одежду, в знак того, что признает наше существование, но, к нашему удивлению он вдруг с нами заговорил.

— Привет, привет! Ты, должно быть, Грета Гарбо, а ты Джинджер Роджерс[2]. — Мы захихикали. Даже наш отец был настолько удивлен, что невольно улыбнулся. — Хотите пенни?

Он протянул нам блестящую монетку. Фрида смущенно потупилась; она была слишком довольна, чтобы с легкостью ответить. А я протянула руку и хотела взять пенни, но мистер Генри щелкнул большим и указательным пальцем, и пенни исчез. Этот фокус буквально потряс нас обеих и одновременно привел в восторг. Забыв об осторожности, мы принялись обыскивать мистера Генри; даже в носки ему пальцы совали и ощупывали подкладку его пальто. И если счастье — это предвкушение, смешанное с уверенностью, то мы были абсолютно счастливы. И пока мы обыскивали нашего гостя, ожидая, что монетка все-таки появится снова, мы чувствовали, что невольно развлекаем и своих родителей. Папа вовсю улыбался, да и у мамы взгляд помягчел, когда она смотрела, как наши ручонки шныряют по всему телу мистера Генри.

Мы в него сразу влюбились. И даже после того, что случилось позже, наши воспоминания о нем не были окрашены горечью.

* * *

Она спала с нами в одной постели. Фрида с краю, потому что она храбрая — ей никогда и в голову не приходило, что если во сне ее рука свесится с кровати, то в темноте может выползти «нечто» и откусить ей пальцы. Я у стенки, потому что мне подобные жуткие мысли часто в голову приходили. Ну и Пиколе, естественно, приходилось спать посередке.

За два дня до этого мама сказала нам, что есть, мол, некие «обстоятельства» — одной девочке жить негде, вот окружной суд и решил на несколько дней поселить ее у нас, а уж потом они решат, что с ней делать дальше, а может, тем временем и семья ее воссоединится. Нам велели обращаться с этой девочкой хорошо и ни в коем случае с ней не драться. Мама сказала, что просто не представляет себе, «что это с людьми происходит», ведь «этот старый кобель Бридлав» сжег собственный дом, чуть не укокошил жену, и в результате вся семья оказалась на улице.

Мы прекрасно знали, что оказаться на улице — это самое ужасное, хуже просто и быть не может. Кстати, угроза оказаться на улице в те времена возникала частенько. Ею сопровождалось любое, даже самое минимальное нарушение правил. Если кто-то слишком много ел, он вполне мог закончить свои дни под забором. На улице мог оказаться и тот, кто расходовал слишком много угля. К тому же могли привести и азартные игры или пьянство. А иной раз матери сами выставляли своих сыновей на улицу, и если такое случалось, то — вне зависимости от совершенного тем или иным сыном проступка — всеобщее сочувствие всегда было на его стороне. Он оказался на улице, и так поступила с ним родная мать! Если тебя выставил на улицу хозяин квартиры — это одно; это попросту невезение, но над этой стороной жизни у тебя власти нет, ибо ты не всегда можешь контролировать собственные доходы. Но уж дойти до такой расхлябанности, чтобы тебя выставили на улицу родные, или же проявить такую бессердечность, чтобы собственными руками выгнать из дома родного сына, — подобные вещи воспринимались почти как преступления.