Самые голубые глаза — страница 24 из 40

И ладони его я словно перед собой видела — с жесткими, как гранит, мозолями, — и длинные красивые пальцы, только сейчас согнутые и неподвижные. И густые курчавые волосы у него на груди, и два больших твердых бугра грудных мышц. Так хотелось прижаться к его груди лицом, сильно потереться об эти жесткие волосы и почувствовать, как они почти царапают мне кожу. Я хорошо знала, где волос становится значительно меньше — как раз над пупком — и где они снова бурно разрастаются, захватывая все большее пространство. Может, думала я, он сам шевельнется, коснется меня ногой или боком прижмется к моей заднице? Но нет, и я по-прежнему не поворачивалась к нему, и он лежал, не шевелясь. Потом, правда, все же не выдерживал: приподнимал голову, поворачивался на бок и нежно так обхватывал своей ручищей мою талию. Если я продолжала лежать неподвижно, он немного сдвигал руку и принимался гладить и массировать мне живот. Ласково, неторопливо. Но я все еще не решалась даже пошевелиться, потому что боялась, что он перестанет меня гладить. Так приятно было притворяться спящей! Пусть бы он вот так гладил меня да гладил… Но он снова приподнимался, наклонялся надо мной и кусал меня в грудь. А мне больше уж и самой не хотелось, чтобы он мне живот гладил, а хотелось, чтобы поскорей к другим ласкам переходил, но ноги я пока не раздвигала, делала вид, будто только-только просыпаюсь. Хотела, чтобы он их руками раздвинул. И поворачивалась к нему, и он раздвигал мне ноги, и там, где меня касались его твердые сильные пальцы, я становилась мягкая, как горячий воск. И вся моя сила уходила в его руку. Мозги скручивались в трубочку, как засохшие листья. А в руках возникало странное ощущение пустоты — хотелось что-нибудь ими схватить и держать, вот я и хватала его за голову обеими руками и крепко держала.

Но его губы оказывались где-то у меня под подбородком. А мне уже больше не хотелось, чтобы он ласкал меня там, между ногами, мне начинало казаться, что тот жар и моя размягченность проходят, и я широко раздвигала ноги. Он моментально оказывался сверху. С одной стороны, он был слишком тяжелым, чтобы я могла долго выдерживать его вес, а с другой — я вполне этот вес выдерживала. И он глубоко входил в меня, а я обвивала его ногами, чтобы он уж точно никуда от меня не делся, чтобы его лицо было все время рядом с моим. Пружины нашей кровати верещали, как сверчки. Он сплетал свои пальцы с моими, и мы лежали, раскинув руки, точно Христос на кресте. Я держалась изо всех сил. Пальцы рук и ступни у меня были напряжены, и это единственное помогало мне держаться, потому что все остальное во мне куда-то двигалось, уплывало… Я знала: он хочет, чтоб я кончила первой. Но я не могла. Нет — первым это должен был сделать он. Чтобы я почувствовала, как он меня любит. Любит только меня одну. Тонет во мне. Чтобы я точно знала: единственное, что у него сейчас на уме, это мое тело. Что теперь он не сможет остановиться, даже если захочет. Что сейчас для него лучше умереть, чем выйти из меня. Вот пусть и отдает мне все, что у него есть. Мне. Мне. Тогда я сразу же и в себе почувствую невероятную силу. Я почувствую себя не только сильной, но и красивой, и молодой. А потому я выжидала. Наконец-то! Он содрогался, тряс головой, и я понимала: теперь я достаточно сильна, хороша собой и молода, чтобы позволить ему и меня довести до точки кипения. Я отнимала свои пальцы и сжимала ими его поясницу, ягодицы и снова бессильно падала на постель, но все это молча — ведь меня могли услышать дети, — хотя я уже чувствовала, как в потаенном уголке души, в памяти моей вновь начинали всплывать крошечные цветные осколки воспоминаний — вспышка зеленого света от крыльев июньского жука, пурпурные пятна ягодного сока у меня на платье, желтый мамин лимонад, сладостный вкус которого сразу возникает у меня во рту. И между ногами у меня звучало что-то вроде смеха, и смех этот словно вздрагивал в такт моим цветным воспоминаниям, и я боялась, что сейчас кончу, и боялась, что не смогу этого сделать, но знала, что все непременно получится как надо. И все получалось как надо. И у меня внутри словно вспыхивала радуга. И все горела, горела, горела. И мне хотелось сказать ему «спасибо», но я не знала, как это сделать, и просто ласково похлопывала его по спине, точно ребенка. А он спрашивал, хорошо ли мне было. И я говорила «да». И тогда он из меня выходил и ложился рядом, уже совсем сонный. А я по-прежнему молчала, хотя мне очень хотелось его поблагодарить. Но я боялась, что слова спугнут ощущение радуги. А еще мне надо было встать и пойти в туалет, но я не вставала. Тем более Чолли сразу же засыпал, закинув на меня тяжелую ногу, так что я даже двинуться не могла. Да и не хотела.

Вот только теперь это бывает совсем не так. Теперь Чолли чаще всего берет меня чуть ли не силой, не дожидаясь, когда я проснусь, и успевает кончить еще до того, как я к нему повернусь. А в другие ночи мне противно даже лежать рядом с его провонявшей перегаром тушей. Да и охота заниматься любовью у меня совсем пропала, все как-то безразлично стало. Ничего, Создатель, небось, как-нибудь обо мне позаботится. Уверена, что позаботится. Уверена. И нет мне никакого интереса знать, что на нашей старой земле твориться будет. Ведь ТАМ меня наверняка ждут радость и счастье. Вот только порой мне все-таки не хватает той радуги. Но это я так; я ведь уже сказала, что редко теперь обо всем таком вспоминаю».

ВОТПАПАОНБОЛЬШОЙИСИЛЬНЫЙПАПА ТЫПОИГРАЕШЬСДЖЕЙНПАПАУЛЫБАЕТСЯ УЛЫБАЙСЯПАПАУЛЫБАЙСЯУЛЫБАЙСЯ

Когда Чолли было четыре дня от роду, мать завернула его в два одеяла, а сверху еще и в газету, и положила на кучу мусора возле железной дороги. Но Джимми, двоюродная бабушка Чолли, заметила, что племянница потихоньку вышла из задней двери с каким-то свертком, и пошла за ней. Ребенка Джимми спасти успела, а его мать хорошенько отлупила ремнем для правки бритвы и больше к мальчику не подпускала.

Тетушка Джимми сама вырастила Чолли, но иногда все же с удовольствием рассказывала ему, как спасла его от родной матери. От нее же он узнал, что у его матери всегда были нелады с головой. Впрочем, возможности самому убедиться в этом у него не было, потому что вскоре после той порки ремнем для правки бритвы его мать сбежала из дому, и с тех пор о ней не было ни слуху ни духу.

Чолли всегда был благодарен тетушке Джимми за то, что она его спасла. Вот только иногда — например, когда она при нем пальцами ела цветную капусту и противно чавкала, показывая четыре золотых зуба, или когда он чувствовал ее запах, кислый и острый, потому что она вечно носила на шее мешочек с асафетидой, или когда зимой заставляла его для тепла спать с ней в одной постели и он видел в вырезе ночной рубашки ее старые сморщенные груди, — ему приходило в голову, что, может, лучше бы он тогда все-таки умер на куче мусора возле какой-нибудь старой автомобильной покрышки под бархатным черным небом Джорджии.

Он закончил уже четвертый класс, когда у него наконец хватило мужества спросить у Джимми, кто его отец и где он.

— Я думаю, один из парней Фуллера, — сказала она. — Он тогда все около твоей матери ошивался, а потом быстренько смылся, когда узнал, что ребенок будет. Наверное, в Мэйкен подался. В общем, или он, или его брат. А может, и оба. Я слышала, как старик Фуллер однажды что-то на сей счет говорил.

— А как его фамилия? — спросил Чолли.

— Ну конечно же Фуллер, глупыш!

— Нет, я хотел узнать, как его полное имя.

— Ну… — Тетушка Джимми даже глаза закрыла, пытаясь припомнить, потом со вздохом призналась: — Нет, не помню. Фуллер — и все. Может, Сэм? Сэмюэл? Нет. Как-то не так… Сэмсон он был. Сэмсон Фуллер.

— А почему ж тогда меня никто Сэмсоном не назвал? — очень тихо поинтересовался Чолли.

— С чего бы это? Да твоего отца к тому времени, как ты родился, и с собаками было не найти! А твоя мать тебе и вовсе никакого имени не дала. Еще и девяти дней после родов не прошло, как она тебя на мусорную кучу пристроила. А я тебя оттуда забрала, да сама и именем тебя на девятый день нарекла. В честь моего покойного брата. Чарлз Бридлав его звали. Хороший был человек. А что хорошего тебе имя Сэмсон дать могло? Да ничего!

Больше Чолли ни о чем не спрашивал. Через два года он бросил школу и стал работать на мукомольном комбинате Тайсона, при котором был магазин детского питания. В основном он подметал пол и выполнял различные мелкие поручения; иногда еще взвешивал мешки и ставил их на подводы. А иной раз ему разрешали даже проехаться вместе с ломовым извозчиком. Это был милый старик по прозвищу Дубок. Он рассказывал Чолли всякие истории из стародавних времен о том, как все было до Закона о равноправии[16]. Как после объявления, сделанного президентом Линкольном, черные радовались, кричали и пели.

А еще он рассказывал всякие истории о привидениях; например, как один белый отрезал своей жене голову, а тело ее утопил в болоте, и это лишенное головы тело вставало по ночам и, спотыкаясь, бродило по двору, налетая на все и переворачивая разные предметы, потому что видеть-то оно не могло, и все время плакало и просило дать ему гребень, чтобы волосы расчесать. Они довольно часто беседовали о женщинах, которых у Дубка когда-то было немало, и о тех драках, в которых он участвовал, когда был молодым. А еще он рассказал Чолли, как ему однажды удалось уболтать тех, кто хотел его линчевать, и избежать казни, хотя очень многим повезло гораздо меньше. Чолли старика просто обожал. И через много лет, уже став взрослым, часто вспоминал, как много приятных часов провел когда-то в обществе Дубка. Был, например, такой замечательный случай. 4 июля, в День независимости, на устроенном церковью пикнике отец одного семейства вознамерился с маху разбить большой арбуз. Вокруг него тут же собрались дети, в том числе Чолли. Дубок болтался чуть поодаль и явно предвкушал развлечение; по лицу его бродила слабая лукавая улыбка. Отец семейства, крупный мужчина, легко поднял арбуз над головой — и Чолли показалось, что он выше деревьев, да и солнце совсем скрылось за вознесшимся ввысь огромным арбузом, — и на несколько мгновений застыл, наклонив голову и высматривая подходящий валун. Чолли, глядя на его мощную фигуру, словно выгравированную на фоне ярко-голубого неба, чувствовал, как по рукам и по шее у него ползут мурашки. Ему вдруг показалось, что так должен выглядеть сам Господь Бог. Нет, нет, тут же подумал он, Бог — это хороший добрый старик с седой головой, длинной седой бородой и маленькими голубыми глазками, которые смотрят печально, когда люди умирают, и зло, когда кто-то совершает дурные поступки. Скорее уж так мог выглядеть дьявол — это он держит в руках земной шар и готовится так шарахнуть его об камень, чтобы вывалились и испачкались все его красные внутренности, а «ниггеры» смогли бы полакомиться этими