у взрослые и особенно дети вставали на цыпочки, чтобы заглянуть в большую сокровищницу фургона.
– Запомните, – говорил мистер Джонас, – вы можете взять все, что пожелаете, если только вам этого очень хочется. Спросите себя для самопроверки: «Жажду ли я иметь эту вещь всей душой? Смогу ли я прожить без нее до конца дня?» Если вы почувствуете, что умрете до заката солнца, хватайте эту штуковину и бегите. Я буду рад отдать ее вам, что бы это ни было.
И дети копались в необъятных кучах пергамента и парчи, обоев в рулонах и мраморных пепельниц, жилетов и роликовых коньков, раздутых мягких кресел, журнальных столиков и хрустальных люстр. Доносился шепот, грохот и звон. Удобно устроившись, мистер Джонас поглядывал, попыхивая трубкой, и дети знали, что он присматривает за ними. Иногда их руки тянулись к набору шашек или к бусам, к старому стулу. И стоило им прикоснуться к чему-то, как они поднимали глаза на мистера Джонаса, который смотрел на них мягким испытующим взглядом. И они отдергивали руку и продолжали поиски. Наконец, каждый из них притрагивался к одной вещице и уже не отнимал руку. Их лица озарялись, и на этот раз озарение оказывалось настолько ярким, что мистер Джонас начинал смеяться. Он прикрывал глаза рукой, словно хотел заслониться от сияющих лиц. Он прикрывал глаза на мгновение. Когда он это делал, детвора с визгом благодарила его, хватала свои роликовые коньки, изразцы или зонтики и, спрыгнув с фургона, улепетывала.
Потом дети возвращались и приносили какую-нибудь свою вещицу, куклу или игру, надоевшую им, или нечто, утратившее свое обаяние, как лишенная аромата жвачка, а теперь была пора передать это в другую часть города, где, будучи увиденной впервые, вещь омолодится и омолодит остальных. Эти предметы на обмен робко бросали через борт фургона в гущу сокровищ, и фургон катил дальше, отбрасывая блики света большими спицами колес-подсолнухов, и мистер Джонас снова заводил свою песенку…
Хлам! Барахло!
Что вы, сэр! Не хлам!
Утиль! Старье!
Нет, мэм, не старье!
Пока он не исчезал из виду, и только собаки в островках тени под деревьями слышали зов раввина в пустыне и дергали хвостами…
– …хлам… – Затухает.
– …барахло… – Шепотком.
– …старье… – Исчез.
И собаки засыпали.
ХXXI
Всю ночь по тротуарам шныряли пылевые призраки, которые пышущий печным жаром ветер призывал к себе, вскручивая вверх и бережно опуская теплыми пряностями на лужайки. Деревья, встревоженные шагами полуночников, стряхивали с себя лавины пыли. С полуночи, казалось, некий вулкан за городом осыпал все вокруг раскаленным докрасна пеплом. Он оседал коростой на недреманых ночных сторожах и раздраженных собаках. Каждый дом превратился в желтый чердак, внезапно вспыхивающий в три часа ночи.
В рассветную пору все изменялось. Воздух беззвучно мчался в никуда, как вода в горячем источнике. Озеро превращалось в водоем неподвижного и глубокого пара, зависало над долинами, полными рыбы и песка, что пеклись под невозмутимым туманом. Битум растекался по мостовым, как лакрица. Красный кирпич превращался в медь и золото, крыши побронзовели. Высоковольтные провода вечно натянутыми молниями горели, угрожая сверху бессонным домам.
Цикады пели все громче и громче.
Солнце не всходило, а переливалось через горизонт.
У себя в комнате, на своей кровати, Дуглас кипел и таял с лицом, покрытым потом.
– Ничего себе, – изумился Том, входя. – Идем, Дуг. Будем вымокать весь день в реке.
Дуглас выдыхал. Дуглас вдыхал. Пот катился ручейками по его шее.
– Дуг, ты что, спишь?
Незаметный кивок.
– Ты что, неважно себя чувствуешь? Наш дом сегодня сгорит дотла. – Он потрогал лоб Дугласа. Это было все равно что прикоснуться к дверце раскаленной печи. Он ошеломленно отдернул пальцы. Повернулся и побежал вниз.
– Мам, – сказал он, – Дуг, кажется, не на шутку заболел.
Мама, достававшая яйца из ледника, остановилась, по ее лицу промелькнула тревога. Она положила яйца обратно и пошла наверх за Томом.
Дуглас даже пальцем не шевельнул.
Цикады истошно кричали.
В полдень у веранды остановился автомобиль доктора; он примчался так быстро, словно солнце гналось за ним, чтобы раздавить об землю. Доктор взошел на веранду, тяжело дыша, с уже усталыми глазами, и вручил свой саквояж Тому.
В час дня доктор вышел из дому, качая головой. Том с мамой стояли за москитной сеткой, пока доктор говорил приглушенным голосом, повторяя, что он не знает, не знает… Он нахлобучил свою панаму, взглянул на солнечные лучи, обжигающие и высушивающие кроны деревьев над головой, постоял в нерешительности, как и всякий, кому предстоит нырнуть в адские пределы, и снова побежал к своей машине. После того, как он уехал, выхлопы сизого дыма еще минут пять висели погребальным покровом в дрожащем воздухе.
Том взял на кухне нож для колки, нарубил фунт кубиков льда и отнес наверх. Мама сидела на кровати, и единственные звуки в комнате издавал Дуглас, который вдыхал пар и выдыхал пламя. Они обложили его лоб и тело льдом в носовых платках. Они опустили шторы и превратили комнату в пещеру. Они просидели до двух часов, принося все больше льда. Потом потрогали лоб Дугласа, а он был как лампа, не выключенная на ночь. После прикосновения к нему хотелось посмотреть на свои пальцы и убедиться, что они не прогорели до кости.
Мама открыла рот, чтобы заговорить, но цикады так раскричались, что с потолка осыпалась пыль.
В оболочке красноты и слепоты Дуглас лежал, прислушиваясь к глухому поршеньку своего сердца и мутным приливам и отливам крови в своих руках и ногах.
Губы отяжелели и не двигались. Мысли отяжелели и едва ворочались, словно медлительные песчинки в песочных часах. Одна… Потом другая… Тик… Так.
По сверкающему стальному изгибу рельс заворачивал трамвай, рассыпающий шлейф шипящих искр, десять тысяч раз звонил голосистый колокол, пока не слился с цикадами. Мистер Тридден помахал рукой. Трамвай свернул за угол, стремительно, как пушечное ядро, и исчез. Мистер Тридден!
Тик… Упала песчинка. Так.
– Чу-чу-чу-дзинь! Уууууу!
На крыше ехал мальчик. Он тянул за невидимый тросик свистка. Затем превратился в изваяние.
– Эй, Джон! Джон Хафф! Ненавижу тебя, Джон! Джон, мы друзья! Я не держу на тебя зла. Нет!
Джон упал в коридор из вязов, как в бесконечный колодец лета, исчезая из виду.
Тик… Джон Хафф… Так. Зернышко песка упало. Тик. Джон…
Дуглас положил на подушку голову, вдавив ее в ужасающе ослепительную белизну.
Дамы проплывали в Зеленой машине под тюленье рявканье клаксона, подняв руки, белые, как голуби. Они утопали в глубоких водах лужайки, белые перчатки все еще махали ему по мере того, как над ними смыкались травы…
Мисс Ферн! Мисс Роберта!
Тик… Так…
Затем сразу за ними из окна по ту сторону улицы выглянул полковник Фрилей с лицом-циферблатом и бизоньей пылью, клубящейся по улице. Полковник Фрилей загремел и задребезжал, челюсть отвалилась, и из нее выскочила пружина и заболталась в воздухе вместо языка. Он рухнул, как марионетка, все еще помахивая одной рукой…
Мистер Ауфман проехал мимо на чем-то сверкающем, как трамвай и зеленый электрокар; и за ним тянулись прекрасные облака, и оно слепило глаза, как солнце.
– Мистер Ауфман! Ну как, изобрели? – прокричал он. – Построили, наконец, Машину счастья?
Но потом он увидел, что у машины нету дна. Мистер Ауфман бежал по земле, взвалив на плечи всю эту несусветную конструкцию.
– Счастье, Дуг, вот оно, счастье!
И он исчез в том же направлении, что и трамвай, Джон Хафф и дамы с голубиными пальчиками.
Постукивание по крыше. Тук-тук-тук. Пауза. Тук-тук-тук. Молоток и гвоздь. Гвоздь и молоток. Птичий хор. Пожилая женщина поет ломким, но задушевным голосом.
Да, мы соберемся у реки… реки… реки…
Да, мы соберемся у реки…
Что несет свои воды мимо божьего трона…
– Бабушка! Прабабушка!
Тук − мягко – тук. Тук – мягко − тук.
– …у реки… у реки…
А теперь всего лишь птички поднимали и опускали свои лапки на кровлю. Скрип-скрип. Тив-тив. Нежно, нежно.
– …у реки…
Дуглас сделал вдох и сразу выдохнул со стоном.
Он не услышал, как его мама вбежала в комнату.
Муха, как тлеющий сигаретный пепел, упала на его бесчувственную руку, обожглась и улетела прочь.
Четыре часа пополудни. На тротуаре – дохлые мухи. Собаки в своих конурах как мокрые тряпки. Толчея теней под деревьями. Магазины в центре города закрыты, их двери заперты. Берег озера пуст. Тысячи людей в озере плещутся по горло в теплой, умиротворяющей воде.
Четверть пятого. По кирпичным мостовым города катится фургон со старьем, и в нем на козлах сидит мистер Джонас и распевает песни.
Том, изгнанный из дому страдальческим выражением на лице Дугласа, медленно подошел к бордюру, у которого остановился фургон.
– Здравствуйте, мистер Джонас.
– Привет, Том.
Том и мистер Джонас были одни на улице, и хотя внутри фургона было полно восхитительного хлама, но ни один из них даже не взглянул на него. Мистер Джонас сразу ничего не стал говорить. Он раскурил свою трубку, кивая, словно знал, еще не спрашивая, что что-то неладно.
– Ну как дела, Том? – сказал он.
– Мой брат, – сказал Том. – Дуг.
Мистер Джонас посмотрел на дом.
– Заболел, – сказал Том. – Он умирает!
– Нет, быть такого не может, – сказал мистер Джонас, озираясь на внешний мир, в котором не оказалось ничего, даже смутно напоминающего смерть в этот тихий денек.
– Он умирает, – повторил Том. – И доктор не знает, что с ним стряслось. Он говорит, жара. Но, мистер Джонас, разве так бывает? Чтобы жара убивала, причем в затемненной комнате?
– Ну… – произнес мистер Джонас и запнулся.
Потому что Том заплакал.
– Я всегда думал, что терпеть его не могу… вот, что я думал… мы тузим друг друга чуть не все время… иногда я его ненавижу… но теперь… теперь. О, мистер Джонас, если бы только…