Самые знаменитые произведения писателя в одном томе — страница 107 из 115

Спустя мгновение в лунном свете раздался шлепок поводьев по лошадиной спине и громыхание фургона по мостовой.

Через миг веки Дугласа вздрогнули и медленно-медленно открылись.

* * *

– Мама! – прошептал Том. – Папа! Дуг! Дуг! Он выздоравливает. Я только что сходил посмотреть, и он… Идемте же!

Том выбежал из дома. Родители – за ним.

Когда они приблизились, Дуглас спал. Том жестом подозвал родителей, бурно радуясь. Все трое склонились над раскладушкой.

Выдох – пауза, выдох – пауза – вот что они услышали. Губы Дугласа слегка разжались, и сквозь них и тонкие ноздри плавно истекал аромат прохладной ночи, и прохладной воды, и прохладного белого снега, и прохладного зеленого мха, и прохладного лунного света, падающего на каменистое дно тихой реки и на прохладную прозрачную воду на дне маленького белокаменного колодца.

Словно они на миг с головой окунулись в фонтан, который ударил вверх струями, источающими аромат яблок, и омыл их лица.

И долго еще они не могли пошевелиться.

* * *

Наутро исчезли все гусеницы. Мирок, кишмя кишащий крошечными, коричнево-черными пушистыми комочками, ковылявшими на поиски зеленой листвы и трепетных травинок, внезапно опустел. Прекратилась неслышная поступь миллиардов шажков гусениц, двигающихся по своей вселенной. Том, уверявший, будто способен расслышать эти шаги, с изумлением смотрел на город, в котором птицам стало нечего клевать. И цикады куда-то запропастились.

Затем по безмолвию пробежал охающий шелест, и все догадались, куда подевались гусеницы и с чего вдруг умолкли цикады.

Летний дождь.

Дождь сначала накрапывал полегоньку. Потом зарядил не на шутку и полил как из ведра, играя на тротуарах и крышах, словно на больших роялях.

А наверху, снова у себя в комнате, в своей прохладной, как снег, постели, Дуглас повернул голову и открыл глаза, чтобы посмотреть на свежесть, низринутую с небес, и его пальцы медленно разжались и потянулись к желтому пятицентовому блокноту и желтому карандашу «Тикондерога»…

ХXXII[72]

Прибытие новичка вызывало великий переполох. Где-то раздался трубный глас. Где-то в переполненных комнатах постояльцы и соседи собрались пить полуденный чай. Приехала тетушка по имени Роза, и ее зычный голос перекрывал все остальные, так что она заполняла собою любую комнату, в какой бы ни находилась, и воображение рисовало образ тепличной розы, пламенной и неохватной, под стать ее имени. Но в этот миг для Дугласа ни голос, ни суматоха ровным счетом ничего не значили. Он вышел из родительского дома и стоял в дверях бабушкиной кухни, как и сама бабушка, которая под каким-то предлогом, спасаясь от кутерьмы в гостиной, юркнула в свою вотчину готовить ужин. Она заметила его, отворила перед ним москитную сетку, поцеловала в лоб, откинула белобрысые волосы с глаз, посмотрела в упор, чтобы убедиться, что от жара остался лишь пепел, и, убедившись, приступила к своим занятиям, что-то себе напевая.

Ему нередко хотелось спросить:

– Бабушка, не здесь ли начало начал? Ведь наверняка все началось именно в таком месте. Кухня, вне сомнений, была центром мироздания, опорой храма, вокруг которого все вращалось.

Смежив веки, дабы не мешать своему обонянию блуждать, он сделал глубокий вдох. Он рыскал среди клубов адского пламени и внезапных белоснежных вихрей пекарского порошка в этом диковинном климате, где бабушкины глаза горели, как два алмаза, и за ее корсажем устроилась пара упругих теплых курочек. Бабушка, тысячерукая, словно индийская богиня, встряхивала, поливала жаркое, вспенивала, отбивала, крошила, нарезала кубиками, лущила, обертывала, солила, взбалтывала, ворошила.

Ослепленный, он на ощупь проложил дорогу к дверям кладовки. Из гостиной раздался пронзительный хохот, от которого звенели чашки. Но он продолжал свой путь в прохладный зеленый подводный мир дикой хурмы, где висели, тихо дозревая, ароматные бананы, о которые он стукался головой. Комары злобно зудели вокруг графинчиков с уксусом и его ушей.

Он открыл глаза. Он увидел хлеб, ожидающий, когда его разрежут на ломти теплого летнего облака, пончики, рассыпанные, как клоунские обручи после некоей съедобной игры. Здесь, на затененной сливами стороне дома, где кленовые листья текли, словно ручей, на знойном ветру у окна, он читал названия пряностей на ящичках.

«Как отблагодарить мистера Джонаса, – думал он, – за то, что он сделал? Как его отблагодарить, чем отплатить? Нечем. Совершенно нечем. Как можно отплатить? Как тогда быть? Как? Передать кому-нибудь, – думал он, – каким-нибудь образом. Чтобы цепочка не прервалась. Оглянись, найди кого-нибудь и передай. Иначе нельзя…»

– Кайенский перец, душица, корица.

Названия затерянных славных городов, сквозь которые проносились пряные вихри.

Он подбросил гвоздику, прибывшую из Черного континента, где некогда она просыпалась на молочный мрамор и в нее стали играть дети с лакричными ладошками.

Рассматривая ярлычок на банке, он представил, как снова попал в тот особенный летний день, когда он впервые посмотрел на кружащийся мир и обнаружил себя в его центре.

На банке было написано слово УСЛАДА.

И он обрадовался тому, что тогда он решил жить.

УСЛАДА! Какое особое название для мелко нарезанных солений в банке с белой крышкой. Каким должен был быть человек, давший ей это название? Шумный, неистовый, он, должно быть, сгреб в охапку и запихал в банку все удовольствия мира и начертал на ней крупными кричащими письменами УСЛАДА! Ибо само звучание этого слова – это словно катаешься кубарем по душистым полям с безудержными гнедыми кобылами, с травами, свисающими, как бороды, из их ртов, ныряешь в корыто с водой так глубоко, чтобы море врывалось пузырьками и бульканьем в твою голову. УСЛАДА!

Он протянул руку. И вот – ОСТРЫЕ ЗАКУСКИ.

– Что у бабушки сегодня на ужин? – раздался голос тетушки Розы из внешнего полуденного мира гостиной.

– Никто не знает, что стряпает бабушка, – сказал дедушка, вернувшийся домой пораньше, чтобы позаботиться об этом необъятном цветочке, – до тех пор, пока не сядет за стол. У нас всегда тайны и напряженное ожидание.

– А мне всегда хочется знать, что мне предстоит есть, – воскликнула тетушка Роза и захохотала так, что висюльки на люстре в столовой задребезжали от боли.

Дуглас еще глубже забился во мрак кладовки.

– Острые закуски… какие смачные словечки. А базилик и бетель? Стручковый перец? Карри? Все здорово! Но Услада, ах, да еще с большой буквы, – спору нет, она – лучше всех.

Оставляя за собой шлейф пара, бабушка входила и выходила, а потом снова входила с блюдами под крышкой из кухни до стола, а собравшаяся компания молча ожидала. Никто не смел приподнять крышку, чтобы подсмотреть, какие там упрятаны яства. Наконец, бабушка тоже села, дедушка прочитал молитву, и сразу же после нее ножи-вилки взлетели, как туча саранчи.

Когда рты у всех были битком набиты чудесами, бабушка откинулась на спинку стула и поинтересовалась:

– Ну, как? Вам понравилось?

И родня, включая тетушку Розу, и постояльцы, погрязшие с зубами во вкуснятине, столкнулись с ужасной дилеммой: либо заговорить и испортить магию, либо продолжать жевать, чтобы сия сладостная медвяная пища богов таяла у них во рту. Вид у них был такой, будто они вот-вот рассмеются или заплачут от такой жестокой дилеммы. Вид у них был такой, будто они готовы сидеть тут вечно, не обращая внимания ни на огонь, ни на землетрясения, ни на пальбу на улице, ни на избиение младенцев во дворе, – ошеломленные испарениями и посулами бессмертия. Все злодеи казались воплощением непорочности в тот миг утонченных приправ, сладких сельдереев, смачных кореньев. Взгляд устремлялся по заснеженному полю скатерти, на котором произрастали фрикасе, салмагунди, суп гумбо, импровизированное блюдо из молодой кукурузы с бобами, похлёбка из рыбы, рагу. Слышно было лишь доисторическое бульканье из кухни и позвякивание вилок по тарелкам, которое в отличие от боя часов отсчитывало секунды, а не часы.

Но вот тетушка Роза собрала воедино свою неистребимую розовощекость, здоровье и силу и, подняв вверх вилку, на которую была нанизана тайна, громогласно изрекла:

– Ладно, все это хорошо, конечно, невероятно вкусно, но что за блюдо мы сейчас едим?

В заиндевелых стаканах с лимонадом прекратилось треньканье. Вилки перестали сверкать в воздухе и легли на стол.

Дуглас наградил тетушку Розу последним взглядом смертельно раненного оленя, подстреленного охотником и готового упасть. Поочередно на каждом лице появилось уязвленное изумление. Еда говорит сама за себя. Разве не так? Еда – сама себе философия, она задавала вопросы и отвечала на них. Разве недостаточно того, что твои плоть и кровь просили именно такого ритуала и редкостного восхваления?

– Ни за что не поверю, – сказала тетушка Роза, – что никто не расслышал моего вопроса.

Бабушка в конце концов приоткрыла рот, чтобы дать ответ.

– У меня это называется особое блюдо, которое подают по четвергам. Мы едим его регулярно.

Что не соответствовало действительности.

За все эти годы ни одно блюдо не повторилось. Откуда возникло это блюдо? Может, из глубокого зеленого моря? А то – было сражено пулей в голубом летнем воздухе? Плавало ли? Летало? Гоняло по его жилам кровь или хлорофилл? Ходило по земле или поворачивалось вслед за солнцем? Никто не знал. Никто не спрашивал. Никто не интересовался.

Самое большее – люди стояли в дверях кухни посмотреть на фонтаны пекарского порошка, поласкать слух уханьем, грохотом и стуком, как на спятившей фабрике, на которой бабушка подслеповато озиралась, позволяя пальцам самим находить то, что нужно, среди котелков и баночек.

Осознавала ли она свой талант? Вряд ли. Когда ее спрашивали о стряпне, бабушка поглядывала на свои руки, которые она по гениальному наитию отправляла вываливаться в муке, проникать в разобранных индеек, погружаясь по самое запястье в поисках их звериных душ. Ее серые глаза моргали из-под очков, покоробленных сорока годами печного жара, ослепленных брызгами перца и шалфея, из-за чего могла иногда бросить щепотку кукурузного крахмала на стейки, на нежные, сочные стейки! А иногда роняла абрикосы в мясные пироги, взаимно обогащала мясо, травы, фрукты, овощи без предупреждения, без уважения к рецептам или формулам, лишь бы в момент подачи на стол текли слюнки и громко стучала кровь в жилах. Ее руки, как и прежде руки прабабушки, были бабушкиной тайной, радостью и жизнью. Она разглядывала их в изумлении, но пусть живут своей жизнью, как им хочется.