Самые знаменитые произведения писателя в одном томе — страница 69 из 115

Монтаг высказывает догадку:

«Страницы оказались пустыми?»

«В самое яблочко! Точно в цель! О, конечно, слова там были, но они обтекали мои глаза, как горячее масло, не попадая внутрь, и не означали ничего. Они не могли предложить ни помощи, ни утешения, ни покоя, ни тихой гавани, ни настоящей любви, ни кровати, ни света».

Монтаг возвращается в мыслях в прошлое.

«Тридцать лет назад… сожжение последних библиотек…»

Битти утвердительно кивает:

«Мишень поражена! И вот, не имея работы, я, неудавшийся романтик, да как меня ни назови, черт возьми, подаю документы на Пожарного Первого Класса! Первого! Я первый, кто взбегает по лестнице, первый, кто вламывается в библиотеку, первый, кто вторгается в пылающие топки сердец наших вечно пламенеющих сограждан, облейте меня керосином, дайте мне факел! Лекция окончена. Отправляйся восвояси, Монтаг. Дверь вон там!»

И Монтаг уходит, и интереса к книгам в нем еще больше, чем раньше, он уходит, и это начало того пути, который приведет его в изгои, и уже скоро за ним погонится и едва не уничтожит Механическая Гончая, мой робот, мой клон великого баскервильского зверя, созданного Артуром Конан Дойлом.

В моей пьесе старик Фабер – учитель, живущий не совсем чтобы по месту учительствования, – всю долгую ночь разговаривает с Монтагом (через «ракушечное» радио, воткнутое в ухо), а потом гибнет от руки Пожарного Начальника. Каким образом? Битти подозревает, что кто-то инструктирует Монтага через потайное устройство, он выбивает «ракушку» из уха Монтага и кричит далекому учителю:

«Мы уже едем, чтобы схватить тебя! Мы уже у двери! Уже поднимаемся по лестнице! Взять его!»

И это так пугает Фабера, что его сердце разрывается…

Все это хорошие сцены. И соблазн был велик, время-то идет. Мне пришлось драться с самим собой, чтобы не всунуть их в новое издание романа.

Наконец, многие читатели прислали мне письма, в которых протестовали против исчезновения Клариссы и интересовались, что с нею стало. Франсуа Трюффо был полон того же любопытства, и в своей киноверсии моего романа[37] он извлек Клариссу из забвения и поместил ее среди Книжных Людей – они вместе бродили по лесам и, как молитвы, читали друг другу книги, хранившиеся у них в головах. Мне тоже хотелось спасти Клариссу: ведь в конце концов именно на ней, полубезумной, болтавшей всякие глупости о звездах, лежала большая часть ответственности за то, что Монтаг начал задумываться о книгах и о том, что в них содержится. Поэтому в финале моей пьесы Кларисса все-таки появляется, она приветствует Монтага, и таким образом у моей вещи, произведения весьма мрачного, образуется нечто вроде «хэппи энда».

Однако роман, в отличие от пьесы, остался верен себе, прежнему. Я не верю, что произведения каких бы то ни было молодых авторов следует подчищать, особенно если учесть, что когда-то таким молодым автором был я сам. Монтаг, Битти, Милдред, Фабер, Кларисса – все они стоят, двигаются, входят и выходят точно так же, как делали это тридцать два года назад, когда я впервые описал их – десять центов за полчаса работы на машинке – в подвальном этаже библиотеки Калифорнийского университета в Лос-Анджелесе. С тех пор я не изменил ни одной мысли, ни одного слова.

И последнее открытие. Как вы видели, все свои романы и рассказы я пишу, задыхаясь от наплыва восхитительных чувств. Только совсем недавно, глядя на этот роман, я осознал, что Монтаг получил свою фамилию от названия одной бумагоделательной компании. А Фабер, конечно же, это карандашный фабрикант! Ну и хитрая же бестия мое подсознание – так назвать моих героев!

И ничего не сказать мне самому!

1982

Кода

Около двух лет тому назад я получил письмо от одной важной молодой леди из колледжа Вассара[38], в котором она сообщала, что ей очень понравился мой эксперимент в области космической мифологии – «Марсианские хроники».

Но, добавила она, разве не будет лучше, если сейчас, по прошествии времени, переписать эту книгу, вставив в нее побольше женских персонажей и ролей?

За несколько лет до этого я получил немало писем по поводу все тех же «Марсианских хроник»; авторы многих посланий сетовали, что черные в книге – сплошные «дяди Томы», и интересовались, почему бы мне не «переписать их заново»?

Примерно в то же самое время пришло письмо от одного белого южанина, который рассудил, что я слишком расположен к черным, и предложил вообще выкинуть из цикла один из рассказов.

Две недели назад гора моей почты родила почти не различимую взглядом мышь в виде письма от одного известного издательства, которое вознамерилось включить мой рассказ «Ревун» в антологию для средней школы.

В этом рассказе я описал маяк: по ночам идущий от него свет воспринимался как «Свет Бога». Если встать на позицию любого морского существа, то можно вообразить, что этот свет был не чем иным, как воплощением «Его Присутствия».

Редакторы убрали из текста «Свет Бога» и «Его Присутствие»[39].

Лет пять назад редакторы другой антологии, предназначенной для школьников, объединили в одном томике около 400 (можете пересчитать!) рассказов. Как можно втиснуть в одну книгу 400 рассказов таких авторов, как Твен, Ирвинг, По, Мопассан и Бирс?

Святая простота! Сдери кожу, выломай кости, вытряхни костный мозг, иссеки мясо, развари, перетопи сало и уничтожь. Каждое прилагательное, имеющее хоть какое-нибудь значение, каждый глагол, который не стоит на месте, каждая метафора весом больше комара – вон! Каждое сравнение, способное заставить полукретина скривить губы в улыбке, – ату его! Каждое отступление, объясняющее грошовую философию первоклассного писателя, – долой!

И вот уже любой рассказ, исхудавший, изголодавшийся, исчерканный, облепленный пиявками и обескровленный до белизны, неотличим от любого другого рассказа. Твен читается, как По, читается, как Шекспир, читается, как Достоевский, читается, как – в финале – Эдгар Гест[40]. Каждое слово, в котором более трех слогов, – вырезается бритвой. Каждый образ, требующий хотя бы секундного внимания, – убит наповал.

Ну что, начинаете схватывать эту проклятую, эту невероятную картину?

Вы спросите, как я на все это среагировал?

А я всех «уволил».

Всем и каждому послал уведомления об отказе.

Обеспечил эту ассамблею идиотов билетами до самых дальних пределов ада.

Смысл сказанного очевиден. Сжечь книгу можно разными способами. В мире полно людей, бегающих с зажженными спичками. Каждое меньшинство, будь то баптисты / унитарии / ирландцы / итальянцы / движение за права восьмидесятилетних / дзен-буддисты / сионисты / адвентисты седьмого дня / движение в защиту прав женщин / республиканцы / Международная церковь истинного евангелия, – все они полагают, будто обладают волей, правом и обязанностью обливать книги керосином и поджигать запал. Каждый полудурок-редактор, считающий, что стоит у истоков всего этого скучнейшего литературного бланманже, всей этой незаправленной литературной каши, всего этого пресного литературного теста, постоянно вылизывает свою гильотину, приглядываясь к шеям авторов, которые осмеливаются говорить не шепотом или писать что-нибудь посложнее прибауток.

Капитан-Пожарный Битти в моем романе «451º по Фаренгейту» описал, как поначалу книги сжигались именно меньшинствами, каждое из них выдирало страницу или абзац сначала из этой книги, потом из той, пока не наступил день, когда в книгах осталась одна пустота, мозги захлопнулись, а библиотеки закрылись навсегда.

«Закроешь дверь – они идут в окно, окно закроешь – валят через дверь». Это слова одной старой песни. Они как нельзя более подходят к стилю моей жизни, потому что новые мясники-цензоры появляются каждый месяц. Всего шесть недель назад я обнаружил, что редакторы, уютно устроившиеся в издательстве «Баллантайн Букс», уже много лет кромсают мой роман, опасаясь, что он «заразен» для молодых читателей: кусочек за кусочком они вымарали в общей сложности 75 фрагментов. Об этой изощренной иронии судьбы – ведь мой роман как раз и посвящен цензуре и сжиганию книг в будущем – мне сообщили не кто иные, как школьники, прочитавшие роман. Новая редакторша «Баллантайн Букс» Джуди-Линн Дел Рей недавно распорядилась, чтобы весь текст книги был набран заново, сейчас издание готовится к печати и выйдет в свет нынешним летом – со всеми чертыханиями и проклятьями на прежних местах.

И, наконец, последнее испытание для старого Иова Второго: месяц назад я послал свою пьесу «Левиафан-99» в один университетский театр. Пьеса эта основывается на мифологии «Моби Дика» и посвящена Мелвиллу, там фигурируют экипаж ракеты и их слепой капитан, которые отправились в рискованное космическое путешествие, чтобы встретиться с Большой Белой Кометой и заблаговременно уничтожить эту истребительницу человечества. Нынешней осенью в Париже состоится премьера моей пьесы – уже в виде оперы. Пока суд да дело, университетский театр отвечает мне, что вряд ли рискнет поставить мою пьесу – ведь в ней совсем нет женщин! И если даже факультет драматургии все-таки осмелится на постановку, то в университетском городке найдется немало дам, ратующих за поправку о равных правах женщин, которые ринутся на сцену с бейсбольными битами!

Истирая в крошку коренные зубы, я написал письмо, в котором предположил, что отныне, очевидно, мы больше не увидим на сцене ни «Ребят из оркестра»[41] (нет женских ролей), ни «Женщин»[42] (нет мужских). А если посчитать по головам, мужским и женским, то мы не увидим и большую часть шекспировских пьес; особенно полезно считать строчки – сразу убеждаешься, что все хорошее у Шекспира говорят мужчины!

И еще я написал в том письме, что они могут играть пьесы по очереди: одну неделю идет моя вещь, а следующую неделю – «Женщины». Они, наверное, решили, что я пошутил; впрочем, я сам до конца не понял, шутил я или нет.