Дедушка Сполдинг, глядя на дымный шар в небе, тихо сказал:
– Лео, это она? Твоя Машина счастья?
– Когда-нибудь, – сказал Лео Ауфман, – я разберусь и скажу вам.
Лина Ауфман, стоя в темноте, смотрела, как пожарные вбегают во двор и выбегают, как гудит гараж и проваливается крыша.
– Лео, – сказала она, – чтобы разобраться, года не понадобится. Оглянись вокруг. Помолчи. Потом скажешь мне. Я буду расставлять книги на полки и одежду буду развешивать, готовить ужин, поздний ужин. Вон как темно. Идемте, дети, помогите маме.
Когда пожарные и соседи разошлись, Лео Ауфман остался с дедушкой Сполдингом, Дугласом и Томом размышлять над дымящимися развалинами. Он помешал ногой мокрые уголья и медленно проговорил то, что должен был сказать:
– Первое, что узнаешь в жизни, – это то, что ты глупец. Последнее, что узнаешь в жизни, – это то, что ты тот же глупец. За один час я многое обдумал. Я думал, Лео Ауфман – слепец!.. Хотите увидеть настоящую Машину счастья? Запатентованную пару тыщ лет назад? Так она до сих пор работает. Не скажу, что всегда хорошо, нет! Но ведь работает! Все это время она находится здесь.
– А как же пожар? – спросил Дуглас.
– Конечно, и пожар, и гараж! Но, как сказала Лина, чтобы во всем разобраться, года не нужно. То, что сгорело в гараже, не в счет!
Они пошли следом за ним по ступенькам на веранду.
– Вот, – прошептал Лео Ауфман, – окно. Не шумите и увидите.
Не без колебаний дедушка, Дуглас и Том стали всматриваться сквозь большое оконное стекло.
А по ту сторону окна, в уютных островках света лампы просматривалось то, что хотел видеть Лео Ауфман. Саул и Маршалл играли в шахматы на кофейном столике. В столовой Ребекка выкладывала столовое серебро. Наоми вырезала платьица для бумажных кукол. Руфь рисовала акварельными красками. Иосиф играл со своей электрической железной дорогой. В кухонную дверь было видно, как Лина Ауфман достает жаркое из дышащей паром духовки. Каждая рука, голова, каждые губы выполняли большие или малые движения. Из-за стекла доносились их отдаленные голоса, чье-то высокое сладкоголосое пение. Доносился и аромат выпекаемого хлеба. И ты знал наверняка, это настоящий хлеб, который вскоре намажут настоящим маслом. Все было на своих местах, и все действовало.
Дедушка, Дуглас и Том обернулись на Лео Ауфмана, который с порозовевшими щеками умиротворенно смотрел сквозь окно.
– Ну, конечно, – бормотал он. – Вот же она. – И смотрел то с мягкой грустью, то с мгновенным восхищением и, наконец, молчаливым признанием на то, как всё до последней мелочи в этом доме смешивалось, сотрясалось, успокаивалось, приходило во взвешенное состояние и снова – в непрерывное движение.
– Машина счастья, – сказал он. – Машина счастья.
Спустя мгновение он исчез.
Дедушка, Дуглас и Том увидели, как внутри он занимается то мелкой починкой, то крупным ремонтом, устраняет неполадки, хлопоча среди всех этих теплых, восхитительных, бесконечно тонких, навсегда непостижимых и вечно непоседливых деталей.
Затем, улыбаясь, они спустились по ступенькам в прохладу летнего вечера.
XIII
Дважды в год они выносили на двор большие хлопающие ковры и расстилали на лужайке, где они смотрелись несуразно и осиротело. Затем бабушка и мама выходили из дома, вооруженные чем-то вроде спинок от прекрасных плетеных стульев из кафе-мороженого в центре города. Эти диковинные проволочные жезлы раздавались по кругу всем – Дугласу, Тому, бабушке, прабабушке и маме – застывшим, как сборище ведьмаков с подручными, перед орнаментами Армении, под вековой пылью. Затем по команде прабабушки – подмигиванием или улыбкой – бичи приподнимались, и свистящая проволока опускалась снова и снова, стегая ковры.
– Вот вам! Получайте! – приговаривала прабабушка. – Ну-ка, мальчики, давите мух, крушите вшей!
– Ну, ты даешь! – сказала бабушка своей матушке.
Все засмеялись. Над ними заклубилась пыльная буря. И они поперхнулись своим смехом.
В молотом-перемолотом воздухе колыхался дождь из ворсинок, поднимались волны песка, трепетали золотые блестки трубочного табака. В передышках между выбиваниями мальчики замечали на ковре цепочки своих и чужих следов, оттиснутых мириадами; теперь их разгладит и сотрет прибой, который непрерывно обрушивается на берег Востока.
– Вот сюда твой муженек пролил кофе! – бабушка врезала по ковру.
– А вот сюда ты бухнула сливки! – прабабушка выбила из ковра большущий смерч пыли.
– Посмотрите на потертости! Ах, мальчики, мальчики!
– Дважды бабушка, глянь-ка, чернила с твоего пера!
– Вздор! Мои фиолетовые, а эти обычные, синие!
Ба-бах!
– Посмотрите, тропку протоптали от двери до кухни. Еда! Вот что приманивает львов на водопой! Давайте ее передвинем, чтобы ходили в обратную сторону.
– А еще лучше выставим мужчин из дому.
– И пусть разуваются за дверью.
Ба-бах! Ба-бах!
Наконец, они развесили ковры на бельевой веревке. Том разглядывал замысловатые извилины, завитки и цветы, таинственные фигурки, повторяющиеся узоры.
– Том, сынок, что ты стоишь сложа руки. Выбивай!
– Я здесь вижу всякую всячину. Интересно! – сказал Том.
Дуглас недоверчиво посмотрел на него.
– Что это ты там видишь?
– Да весь наш город, людей, дома. А вот наш дом!
Бах!
– Наша улица!
Бах!
– Эта чернота – овраг!
Бах!
– Тут школа!
Бах!
– Эта смешная картинка – ты, Дуг!
Бах!
– Вот прабабушка, бабушка, мама.
Бах!
– Сколько лет назад постелили этот ковер?
– Пятнадцать.
– Пятнадцать лет топотания по ковру. Всех вижу, кто наследил, – изумился Том.
– Языкастый малый, – сказала прабабушка.
– Я вижу все, что происходило в нашем доме за эти годы!
Бах!
– Вижу прошлое, но мне и будущее видно. Стоит только прищуриться и вглядеться попристальнее в узоры, и я увижу, где мы будем ходить и бегать завтра.
Дуглас опустил выбивалку.
– Что еще ты разглядел в ковре?
– Нитки, что же еще, – сказала прабабушка. – Одна основа и осталась. Видно, как ковер соткан.
– Точно! – заговорщицки сказал Том. – Нитки то в одну сторону, то в другую. Мне все видно. Злейшие враги. Закоренелые грешники. Тут скверная погода, здесь ясная. Пикники. Трапезы. Клубничные праздники.
Он с важным видом тыкал выбивалкой то в одно место, то в другое.
– Ничего себе тут у меня, оказывается, пансиончик! – сказала бабушка, раскрасневшись от усилий.
– Здесь все расплывчато. Наклони голову, Дуг, прищурься. Вечером лучше видно, конечно, когда ковер дома, на полу, под лампой. И ты увидишь тени разных очертаний, светлые и темные, и следи, куда убегают нитки, ощути ворс, проведи рукой по волокнам. Пахнет пустыней, ни дать ни взять. Зной и песок, как в ящике с мумией. Видишь красную точку? Это Машина счастья полыхает!
– Наверняка кетчуп с какого-нибудь сэндвича, – заявила мама.
– Нет, Машина счастья, – возразил Дуглас, опечаленный тем, что она там горит.
Он-то надеялся, что Лео Ауфман все приведет в порядок, чтобы с лиц не сходили улыбки, чтобы его внутренний маленький гироскоп склонялся к Солнцу всякий раз, когда Земля норовила отклониться в открытый космос и во тьму. Но ничего подобного. Лео Ауфман такое учудил. Итог – пепел и головешки. Дуглас как врезал.
Бах! Бах!
– Смотрите, а вон зеленый электрокар! Мисс Ферн! Мисс Роберта! – воскликнул Том. – Би-би-и!
Бах!
Все рассмеялись.
– Вот тянутся узловатые жилки твоей жизни, Дуг. Слишком много кисленьких яблочек и солений перед сном!
– Какие, где? – вскричал Дуглас, пристально всматриваясь.
– Вот эта – через год. Эта – через два. А эта – через три, четыре, пять лет!
Бах! Скрученная выбивалка зашипела, как змея в подслеповатом небе.
– А на этой тебе расти и расти, – сказал Том.
Том стегнул ковер с такой силой, что из его сотрясенной до основания фактуры вышибло пыль пяти тыщ веков, которая застыла на один ужасающий миг в воздухе, пока Дуглас, щурясь, разглядывал содрогание орнаментов, и тут с немым ревом армянская лавина пыли обрушилась, и он навечно погряз в ней у них на глазах…
XIV[59]
С чего и как началась ее дружба с детьми, пожилая миссис Бентли уже запамятовала. Она частенько встречала их, подобно мотылькам и обезьянкам у бакалейщика среди капусты и связок бананов, улыбалась им, и они улыбались в ответ. Миссис Бентли наблюдала, как они отпечатывают следы на снегу, дышат осенними дымками, стряхивают вихри яблоневых лепестков по весне, но они не вызывали у нее опасений. Что же до нее, она содержала дом в безукоризненном порядке, все лежало на своем месте, полы усердно натерты, еда старательно законсервирована, шляпные булавки воткнуты в подушечки, а ящики комодов в ее спальне битком забиты разными разностями прошлого.
Миссис Бентли слыла хранительницей. Она сберегала билеты, старые театральные программки, обрезки кружев, шарфы, железнодорожные квитанции – все атрибуты и символы бытия.
– У меня целая стопка грампластинок, – частенько говаривала она. – Вот Карузо. Это было в 1916 году в Нью-Йорке. Мне было шестьдесят, и Джон был еще жив. Вот «Июньская луна», 1924-й, думаю, после кончины Джона.
Он был, в некотором роде, величайшей утратой ее жизни. Его единственного ей не удалось сохранить из того, что она больше всего любила касаться, слушать и созерцать. Джон пребывал в далеких луговых просторах, обозначенный датами, заключенный в ящик, сокрытый травами, и после него ничего не сохранилось, кроме шелкового цилиндра, трости и приличного костюма в шкафу. А все остальное пожрала моль.
Но она сохранила все, что было в ее силах. Ее платья с розовыми цветами, сдавленные в необъятных черных кофрах вперемешку с нафталиновыми шариками, и хрустальная посуда ее детства были доставлены ею в этот городок, когда она переехала сюда пять лет назад. Ее супруг владел доходными домами в нескольких городах, и, подобно шахматной фигурке из старой слоновой кости, она перемещалась с места на место, распродавая их один за другим, до тех пор, пока не очутилась в этом странном городе, в обществе почерневших сундуков и уродливой мебели, окружавших ее, словно создания из первобытного зверинца.