Самые знаменитые произведения писателя в одном томе — страница 94 из 115

Они пригубили свой чай.

– Ах, какой прилив самобичевания, – сказала она добродушно. – Ну, а теперь поговорим о вас. Вам тридцать один, и вы все еще холосты?

– Скажем так, – предложил он. – Редко встретишь женщин, действующих, думающих и говорящих подобно вам.

– Боже, – сказала она серьезно. – Вам не следует ожидать, что молодые женщины заговорят, как я. Это приходит с возрастом. Во-первых, они слишком юны. Во-вторых, среднестатистический мужчина приходит в замешательство, обнаружив у женщины некое подобие мозгов. Вероятно, вам попадалось немало мозговитых дам, которым успешно удавалось это от вас скрыть. Придется вам как следует копнуть, чтобы отыскать редкую гусеницу. Придется повыворачивать доски.

Они снова рассмеялись.

– Видно, мне следует стать дотошным старым холостяком, – сказал он.

– Нет, нет, вам не нужно этого делать. Это было бы неправильно. Вам даже нельзя находиться здесь в это время суток. Эта улица ведет только к египетской пирамиде. С пирамидами все в порядке, но мумии – неподходящая компания. Где бы вы хотели побывать, как бы вы хотели распорядиться своей жизнью?

– Хотел бы увидеть Стамбул, Порт-Саид, Найроби, Будапешт. Написать книгу. Выкурить кучу сигарет. Свалиться с утеса и застрять в кроне дерева на полпути. Быть подстреленным пару раз в темном переулке марокканской ночью. Полюбить красивую женщину.

– Вряд ли я способна дать вам все это, – сказала она, – но я много путешествовала и могла бы рассказать вам о большинстве из этих мест. И если у вас будет охота пробежать по моей лужайке в одиннадцать вечера, а я еще не буду спать, то могу пальнуть по вам из мушкета времен Гражданской войны. Утолит ли это вашу мужскую жажду приключений?

– Это было бы просто восхитительно.

– Куда бы вы хотели отправиться для начала? Я, знаете ли, могу перенести вас туда. Я могу создать настроение. Только скажите. Лондон? Каир? В Каире лицо начинает светиться. Так что махнем в Каир. А теперь расслабьтесь. Заправьте трубку этим душистым табаком и откиньтесь на спинку кресла.

Он так и сделал, раскурил трубку с полуулыбкой, расслабился и обратился в слух, а она начала повествование.

– Каир… – промолвила она.

* * *

Час пролетел в алмазах, улочках и ветрах египетской пустыни. Солнце позолотилось, Нил нес свои мутные воды в дельту, и некая очень молоденькая и прыткая особа вскарабкалась на вершину пирамиды; она смеялась и призывала его подняться к солнцу по теневой грани. И он карабкался, а она протягивала руку, помогая ему подниматься. Затем они смеялись, сидя верхом на верблюде, устремляясь к великому продолговатому тулову Сфинкса, а поздней ночью в туземном квартале молоточки тренькали по бронзе и серебру и затухали мелодии каких-то струнных инструментов…

* * *

Уильям Форестер открыл глаза. Мисс Элен Лумис завершила свое приключение, и они снова оказались дома, очень знакомые и близкие. В саду. Чай в серебряном чайнике остыл. Бисквиты высохли на предвечернем солнце. Он вздохнул, потянулся и снова вздохнул.

– Ни разу в жизни мне не было так уютно.

– И мне.

– Я задерживаю вас. Мне следовало уйти еще час назад.

– Знаете, мне полюбилась каждая минута, но что вы нашли в старой глупой женщине…

Он откинулся на спинку стула, полузакрыв глаза, и посмотрел на нее. Он сощурился, чтобы глаза пропускали лишь тончайший лучик света. Он слегка склонял голову то на один бок, то на другой.

– Что вы делаете? – забеспокоилась она.

Он не ответил, продолжая всматриваться.

– Если правильно рассчитать, – пробормотал он, – можно подкорректировать, подправить…

А про себя подумал: «Можно стереть морщины, подправить время, повернуть годы вспять».

Вдруг он вытаращился на нее.

– Что такое? – спросила она.

Но все исчезло. Он открыл глаза, чтобы ухватиться. Это было ошибкой. Нужно было оставаться на месте, в расслабленном состоянии с прикрытыми веками.

– На какое-то мгновение, – сказал он, – я увидел.

– Что увидели?

«Лебедушку, конечно», – подумал он.

Должно быть, он произнес это слово одними лишь губами.

В следующую секунду она, нарочито выпрямившись, сидела в своем кресле. Ее руки неподвижно легли на колени. Ее взор нацелился на него, а он беспомощно смотрел, как переполняются ее глаза.

– Я прошу прощения, – сказал он. – Извините меня.

– Не нужно. В этом нет необходимости.

Она держалась твердо, не прикасаясь ни к лицу, ни к глазам. Ее руки упорно оставались скрещенными на коленях.

– Вам лучше сейчас уйти. Да, вы можете зайти завтра, но сейчас, прошу вас, уходите, и ничего не надо больше говорить.

Он вышел через сад, оставив ее за столом, в тени. Оглянуться он не решился.

* * *

Минуло четыре, восемь, двенадцать дней, и его приглашали на чай, на ужин, на обед. Долгие зеленые полуденные часы они проводили за беседами об искусстве, литературе, жизни, обществе, политике. Они поглощали мороженое и голубятину, пили доброе вино.

– Мне безразлично, кто что болтает, – сказала она. – А ведь они болтают, правда?

Он заерзал.

– Так я и знала. Женщину никогда не оставят в покое, даже в девяносто пять, и будут донимать сплетнями.

– Я могу больше не приходить.

– О, ни в коем случае! – вскричала она, а после потише добавила: – Вы же знаете, что не способны на это. Вам же все равно, что о вас подумают, правда? До тех пор, пока все в рамках?

– Мне все равно, – сказал он.

– Так, теперь, – она откинулась на спинку кресла, – поиграем в нашу игру. Куда отправимся на сей раз? В Париж? Пожалуй, в Париж.

– В Париж, – ответил тихо он, кивая.

– Итак, – начала она, – год тысяча восемьсот восемьдесят пятый, и мы садимся на пароход в Нью-Йоркской бухте. С нами багаж, билеты; силуэт города пропадает за горизонтом. Мы в открытом море. Прибываем в Марсель…

Вот с моста она смотрит на прозрачные воды Сены, а вот спустя миг рядом с ней внезапно появляется он. Смотрит вниз на уплывающее мимо лето. Вот она с рюмкой аперитива в руках белых, как тальк, а вот и он с поразительной быстротой склоняется к ней, чтобы чокнуться бокалами. Его лицо появлялось в зеркальных залах Версаля, над дымящимися «шведскими» столами в Стокгольме, именуемыми Smörgåsbord, и они вместе считали шесты, выкрашенные по спирали в красный и белый цвета, которые служили вывесками цирюльников в Венеции. То, что она делала в одиночку, теперь они делали вместе.

* * *

Однажды в середине августа под вечер они сидели и глядели друг на друга.

– Вам, наверное, невдомек, – сказал он, – что вот уже без малого три недели я вижусь с вами почти каждый день.

– Быть такого не может!

– И я получил от этого массу удовольствия.

– Ладно, но ведь вокруг столько молоденьких девушек…

– Вы воплощаете все, чего они лишены, – доброту, проницательность, остроумие.

– Вздор! Доброта и проницательность – достояние старости. Бессердечие и бездумность в двадцать лет будоражат гораздо больше. – Она помолчала и вздохнула. – А сейчас я поставлю вас в неловкое положение. Помните, в тот первый день в кафе вы сказали, что испытывали ко мне некоторую, скажем так, привязанность? Вы намеренно смущаете меня, так и не заговорив об этом со мной.

Он не находил слов.

– Это неудобно, – запротестовал он.

– Выкладывайте начистоту!

– Много лет назад я видел ваше фото.

– Я не разрешаю себя фотографировать.

– Это давнишнее фото, на котором вам двадцать лет.

– А, это. Весьма забавно. Каждый раз, когда я жертвую на благотворительность или прихожу на бал, они стряхивают пыль с этого фото и печатают. Весь город смеется, даже я.

– Со стороны газеты это бесчеловечно.

– Нет. Это я им сказала: «Если хотите мое фото, используйте то, что было снято в тысяча восемьсот пятьдесят третьем году». Пусть меня запомнят такой. И ради всего святого, во время отпевания не снимайте крышку.

– Я все вам расскажу.

Он сложил руки, посмотрел на них, потом задумался на мгновение, вспоминая фотографию, и она отчетливо всплыла в его памяти. Здесь, в саду хватало времени обстоятельно подумать и о фотографии, и о юной красавице Элен Лумис, впервые в одиночку позирующей перед камерой. Он вспоминал ее, спокойную, с застенчивой улыбкой на лице.

У нее был лик весны, лета, источавшего теплый клеверный аромат. Ее уста горели гранатом, а в глазах стояло полуденное небо. Прикосновение к ее лицу всегда было открытием – как распахнутое окно ранним декабрьским утром, как ладонь, протянутая навстречу первой белой прохладной снежной пороше, выпавшей ночью, безмолвно, внезапно, без предупреждения. Все целиком – тепло дыхания и сливовая нежность – были схвачены навсегда химическим чудом фотографии, и никакие ветра времен не в силах сдуть с этого образа ни единого часа, ни единой секунды. Сей первый чистый хладный белый снег никогда не растает, а переживет не одно лето, а тысячу.

Вот что представляло из себя это фото. Так он познакомился с ней. Теперь, когда он вспомнил, обдумал и вызвал из памяти фотокарточку, он вновь обрел дар речи.

– Когда я впервые увидел эту фотографию – простое, обычное изображение с незамысловатой прической, – я не догадывался, что она сделана так давно. В газете говорилось об Элен Лумис – распорядительнице городского бала в тот вечер. Я вырезал фото из газеты. Я проносил его с собой весь день. Мне захотелось пойти на бал. Потом под вечер кто-то заметил, как я разглядываю эту фотографию, и поведал мне, что фотография красавицы была сделана давным-давно и с тех пор каждый год используется газетой. Мне втолковали, что мне не следует идти на городской бал и разыскивать вас по этому фото.

Они сидели в саду, минута тянулась долго. Он посмотрел на ее лицо. Она разглядывала дальнюю садовую ограду и кремовые розы, которые ползли по ней вверх. О чем она думает, невозможно было догадаться. На ее лице ничего не отражалось. Она покачалась немного в своем кресле и ласково сказала: