«Это пилюли?» – спросила я.
Он кивнул.
Я посмотрела на него. «Нет, просто…» – сказала я. Я сглотнула слюну. Во рту все пересохло. Я знала, что он не поймет мои опасения и подумает, что я совсем ребенок. Он без эмоций смотрел на меня. «Я никогда еще не глотала таблетки», – произнесла я наконец.
Я всегда раскрывала облатки, высыпала содержимое в воду и выпивала. Физиологически со мной все было нормально, но моя психика не позволяла мне проглотить даже «ТикТак». Доктор Гринспэн проверил в Интернете и сказал, что я могу их разжевывать. Это было нормально. Я чувствовала постыдное унижение – неудачница, которая ничего не добилась к 19 годам, которая обращается к детскому врачу и нуждается в помощи мамочки, которая не может просто проглотить пилюлю.
Доктор Гринспэн и мама сошлись лишь в одном: ни при каких обстоятельствах я не должна возвращаться на тропу.
«Твое путешествие закончено», – сказала мама. Она торжествовала.
«Я хочу вернуться», – сказала я.
«Тебе не следует возвращаться», – сказал доктор Гринспэн.
Всей семьей мы отправились в ресторан «Чизкейк фэктори» в торговом центре «Атриум». Папа приехал прямо с работы и встретился с нами там. Я впервые увидела его после того, как мы расстались на пыльной границе. Я предстала перед ним серьезно больной. Последний раз он обнимал меня 1700 миль назад – целый штат. Я надеялась, что за эти месяцы из его памяти стерлась та поездка со своей угрюмой маленькой дочерью. Я надеялась, что после возвращения я не буду казаться ему прежней, слабой. Я нервничала. Я воображала, что он будет рад, удивлен и нежен, хотя бы вначале.
Пока мы ждали, мой брат Роберт и его жена Келли все время задавали мне вопросы о тропе и сильно удивлялись. Мой маленький двухлетний племянник Бен, не менее удивленный, прижался ко мне. Впервые в своей жизни я ощутила себя значимой. Мне это нравилось. Приехал папа, мы обнялись; он сильно прижимал меня к себе, пока я не освободилась от его объятий.
Я ощутила себя любимой, это было чудесно, но я была напряжена. Я хорошо чувствовала своего отца. Он тихо сидел напротив меня и не смотрел в глаза. Я не знала, что именно он чувствует и чувствует ли вообще что-либо ко мне. Я не хотела спрашивать об этом. В горах мне казалось, он меня поддерживает. На расстоянии, помогая мне ориентироваться в снегу, он был великолепен, но сейчас, когда мы были вместе, я ничего в нем не чувствовала, мы были далеки друг от друга. Я очень хотела, чтобы к нему вернулось восхищение мною, его дочерью, которая зашла так далеко, стала такой сильной, впечатляющей и независимой, которая расцветала. Я жаждала услышать от него эти слова.
Вместо этого он тихо сидел, избегая моих глаз. Наше время, проведенное вместе, было заполнено несказанными словами.
Во второй вечер после возвращения домой я разместилась в кухне на старом деревянном стуле у деревянного стола, ожидая, когда он придет домой. Когда он пришел, я сказала: «Папа». Он сказал: «Привет», а затем прошел через кухню к себе наверх. Лестница скрипела под его шагами. Он даже не посмотрел на меня. После всех моих достижений его безразличие меня покоробило. Сильно ударило. Мы даже не поговорили об изнасиловании и о том, как я с этим справлялась.
Я вышла прогуляться. Желтые уличные фонари отбрасывали темные тени на тротуары пригорода. Это была последняя ночь в Ньютоне; в моей голове шумел лес Орегона, покрытый мелким новым снегом, где был холодный воздух цвета сапфира. Я чувствовала, что меня изгнали из Утопии. Я вставила наушники. Я слушала все эти песни тысячу раз, постоянно, всю жизнь, даже когда я еще была в утробе матери. Я знала их наизусть, каждое слово. Мне играли «Ты уже большая девочка», «Идиотский ветер». О том, как он оставил меня у мексиканской границы и позволил идти:
Я поцеловал на прощание ревущего зверя на границе, которая отделяла тебя от меня / Ты никогда не узнаешь о боли, которую я испытал, и ранах, от которых я излечился, / И я никогда не услышу того же о тебе, о твоем одиночестве или твоей любви [1] – о том, как не услышала я.
Две тысячи миль, которые я прошла, его не впечатлили. Ничто, что я смогла совершить, не впечатляло его. Он никогда не любил меня так, как Джейкоба. И я не могла ничего сделать, чтобы он любил меня так же.
Я не могла совершить ничего, ничего великого. И это меня так печалит. Идиот. Идиотский ветер. Все это путешествие, все эти годы не произвели на него никакого впечатления, и я чувствовала, что от меня отказались. Я жаждала его любви. Я готова была умереть за нее.
Я представила, как соблазняю мужчину – любого мужчину, как я заставляю его отвезти меня в Лос-Анджелес, куда угодно, и как сильно он будет меня желать. Татту А1 – он был заинтригован, я его впечатлила. Если бы он был сейчас в Ньютоне, со мной – я представила, как делаю с ним что захочу; а он будет меня очень сильно желать, он будет хотеть моей любви.
Дебби не понимает, как правильно себя вести – слова матери вернулись ко мне.
Я нуждалась во внимании, хотела, чтобы меня видели и слышали.
Я ни разу не видела в Ньютоне кого-нибудь из друзей. Никого не было, хотя это было лето после первого курса колледжа. Никто не знал, что я вернулась, и я не пыталась ни с кем связаться. Я не чувствовала связи, я была инфицированным изгоем, покрытым волдырями из-за солнца; я не хотела, чтобы меня видели. Моя лучшая подруга еще жила здесь, но мы не общались, потому что она начала забивать свою печаль тяжелыми наркотиками и стала затворницей.
Я лежала часами одна в комнате между чистыми простынями, растворяясь в них. Я чувствовала чистоту одеяла, наволочки пастельного цвета. Мама расстелила мне кровать, как это делала всегда, и сейчас это было чудесно.
Я осмотрела комнату. Мой платяной шкаф был заполнен спортивными брюками и широкими баскетбольными трусами, которые мама купила на распродаже в спортивном магазине «Моделлс», лифчиками «Сирс», огромными нераспечатанными упаковками с верхней одеждой, одинаковой, но разных цветов, пачками белого нижнего белья и носков из магазина «Костко». Я никогда сама не покупала одежду, в которой ощущала бы себя красивой, и носила то, что покупала она.
Я посмотрела в свое детское зеркало.
На мне были ужасные баскетбольные трусы зелено-голубого цвета с металлическими блестками, металлическими пуговицами сбоку, хотя в блестках я ощущала себя неловко, да и в баскетбол никогда не играла. Одна или сразу несколько пуговиц могли неожиданно расстегнуться, и тогда я окажусь в неловком положении.
Я вспомнила кабинет доктора Гринспэна: мама настаивала, чтобы я пошла к педиатру, и хотела находиться в его кабинете вместе со мной. Я чувствовала озноб, внутренний холод, неудобство, мне необходимо было доказать родителям, что я личность, которую они никогда не видели во мне, – только вечного ребенка.
Я сердилась на мать. Это правда. Я сердилась на мать. Потому что она обращалась со мной как с идиоткой. Потому что она постоянно ставила меня в такое положение, в котором я должна была подтверждать свою самостоятельность. Потому что она умаляла мои умственные способности, самостоятельность и счастье. Потому что она давала почувствовать, что я в ней нуждаюсь и без ее помощи не обойдусь. Потому что в моем неокрепшем мозгу она поселила и постоянно усиливала чувство моей несостоятельности, внушая, что со мной было что-то не так, что я больна и нуждаюсь в ее кормлении, иначе мне не выздороветь.
Я сердилась на мать, да! – и внезапно все стало на свои места. Я впервые поняла, что значение этого путешествия заключалось не только в том, что я хотела избавиться от прошлого после изнасилования. Я ведь хотела пройти по ТТХ и до колледжа, когда еще не столкнулась с Джуниором. Это путешествие было реакцией на всю мою прошлую жизнь, в которой мама определяла, что мне нужно, и заранее принимала за меня решения. Она заботилась обо всем, в чем нуждалось мое тело, однако опустошение после изнасилования открыло мне, чем в действительности она пренебрегла: она не взрастила во мне крепкую, здоровую психику.
В нашей семье все знали, что в 41 год мама пережила выкидыш. Мертвым ребенком была девочка. Она не планировала снова забеременеть, но эта потеря открыла ей, как отчаянно она хотела дочь. Ей пришлось родить меня.
Она все время пыталась забеременеть, и когда ей было 43, родилась я. Я не была ошибкой. Дети в школе говорили, что я появилась случайно – они знали это, они были уверены, что моя мама слишком стара. Я спрашивала маму об этом, но она говорила: «Нет! Я делала все, чтобы ты появилась». Она боролась за меня. Она меня желала. Я была ее Девочкой-куколкой, которую надо защищать любой ценой.
Я была бесконечно благодарна за ее заботу, ее добрые намерения – что бы со мной не случалось, она действовала превосходно. Она приносила мне чашку чая, прежде чем я выпью предыдущую, куриный суп или бульон с клецками; она покупала мягкие салфетки, чтобы не поцарапать мой нос. Она сидела рядом, когда я не могла уснуть. Она гладила там, где болело. Когда мне случалось получить перелом, она всегда следила, чтобы я вовремя принимала «Детский Мотрин» и не приняла лишнего. Только нужное количество, не больше. Когда у меня рано проявились месячные боли, она приобрела электрогрелку. Она постоянно обеспечивала мне комфорт.
Но при всем проявлении заботы о моем теле она научила меня лишь быть слабой и безгласной. Я понимала, что ее чрезмерную заботливость породила любовь ко мне, но печально было то, что это шло в ущерб моей самостоятельности – она не придавала большого значения тому, чтобы научить меня быть сильной и независимой. Для того чтобы ощущать себя любимой, ей необходимо было, чтобы в ней нуждались.
Но я усвоила этот урок. Наши сложные отношения больше не казались мне основанными на любви. Я больше не хотела допускать, чтобы меня замалчивали.