Самый черный день — страница 65 из 82

Я не могу даже представить, что ждёт нас с маленькой белокурой Элис впереди. Но я уверен, настанет то самое завтра, когда всё наладится и встанет на круги своя. Верю в это. Потому что в моём сердце горит пламя надежды. И никак иначе.

С этими мыслями, я развернул заляпанный кровью листок, что дал мне Конрад перед смертью. На нём были написаны от руки адреса самых крупных лабораторий медицинской физики и биоинженерии по всей стране. Их насчитывалось около трёх десятков. И мне нужно любой ценой узнать у военных, есть ли ещё действующие лаборатории в США. И только потом отправиться в путь, чтобы найти их и предоставить свою кровь на анализ.

Снова стала зудеть кисть правой руки. Я отвернул рукав куртки. Свежий шрам от укуса отчётливо проступал через кожу. Но он постепенно затягивался, что не могло радовать меня. Из-за этого чёртова укуса меня чуть не пристрелили при осмотре на ж/д вокзале. Пришлось врать, мол, это собака наша дворовая цапнула, играючи. Да и рана на то время уже прилично затянулась.

А получил я этот шрам три дня назад, когда всё только начиналось. Меня укусил мёртвый в придорожном баре. Рана была не смертельная, обработали её и перевязали руку. Тогда мы ещё не знали, что после укуса или повреждения от мертвецов, человек заражается вирусом и в течение пяти-семи часов умирает и восстаёт. Но только не я. Меня лихорадило, и была дикая температура, но я выжил. И не обратился. Тогда брат и решил, что у меня иммунитет. И надо в срочном порядке искать ближайшие мед лаборатории. Учёные наверняка смогут провести все анализы и на основе моей крови создать сыворотку от вируса, который поднимает мертвецов из могил.

Я засмеялся на весь салон автобуса. Пассажиры, все до одного, оглянулись в мою сторону. Чёрт возьми, да я и есть последняя надежда человечества!

Но, согласитесь, это уже совсем другая история.

Рыбалка на мертвой рекеДжон Маверик

Если за руку тебя держит волшебник, все вокруг в одночасье становится волшебным. Это Яничек понял еще в детстве, а точнее, как только научился ходить и впервые ступил за порог, цепляясь за твердые, заскорузлые пальцы деда Мартина. Он не узнал двор, который прежде видел только из окна, или сидя на закорках у отца, или ерзая на коленях у матери. Но ни отец, ни мать Яничка рыбаками не были, а значит, мало что смыслили в волшебстве. Они растили овес и картофель — скудный урожай, которого не хватало и на два месяца зимы — но не могли расцветить поленницу стайкой разноцветных стрекоз или оживить почки на сухой ветле, или наколдовать на небо веселый оранжевый месяц, вместо блеклого, серовато-белого, похожего на кусок грязного мела.

Земля, хоть и стала скупа, еще не утратила до конца силу, поэтому извлекать из нее пищу удавалось и без магии. Дождь и скальные ключи поили ее. Селяне удобряли, развеивая над ней костную муку. Теплом своих рук согревали ростки. И земля откликалась. Древняя энергия пробуждалась в ней, давая начало новой, растительной жизни.

Другое дело — река, в которой не водились даже личинки иловых мух. Ее вода, черная, густая и смрадная, убила все, что росло на берегу, а людей не подпускала к себе ближе, чем на сорок шагов. Если бы не рыбаки, умевшие доставать из этого ада съедобные водоросли, раков, устриц, и рыбу — поселок давно вымер бы с голоду.

Вот, первая истина, которую открыл внуку дед Мартин. Мир, подобно крыльям бабочки, двусторонен. В обычном, закрытом, состоянии — тускл и смазан, и сух, как прошлогодний лист. Не развернуты дивные узоры, лишь угадываются в блеклой мешанине серо-коричневых пятен. Его краски шершавы, а линии грубы. В нем есть только то, что есть, а чего нет — того и быть не может. Его красота, неброская, ожидаемая, хоть и радует глаз, но не насыщает сердце.

Мир колдовской — это бабочка в полете. Искрится, манит, удивляет каждую секунду. Горит на солнце — и ярче солнца. В нем невозможное — не просто возможно, а естественно и желанно. Его расцветка бархатна, а в каждой складке — лукавой блесткой — притаилось чудо.

Чудо нельзя потрогать руками. Уникальное и хрупкое, как снежинка, оно даже от косого взгляда тает и превращается во что-то иное. Когда Яничек, уцепившись за пальцы деда, впервые ступил на дощатое крыльцо, а с него, боязливо перебирая ножками в резиновых галошах, спустился во двор, по небу летели аисты. Они струились в облаках, медленной, темной вереницей, подсвеченные неровной краснотой заката. Яничек и дед Мартин стояли у забора, глядя из-под ладоней на тонкую, похожую на муравьиную цепочку. За их спинами опускалось солнце.

— Знаешь, кто это? — спросил дед.

Снизу птицы казались совсем крошечными, узкими, как штрихи на бересте, и черными, но Яничек — каким-то другим зрением — видел длинные клювы, и вытянутые, гибкие шеи, и белые крылья, широкие, как мамины полотенца с бахромой по краям…

— Кто, Мартин?

Хоть и маленький, он понимал, что на вопрос всегда нужно отвечать вопросом, потому что только так открываешь путь знанию.

Дед удовлетворенно кивнул.

— Это ангелы, Яничек. Сейчас, на закате, они уносят души тех, кто покидает мир, а на рассвете — приносят новые. Поэтому дети всегда рождаются утром, а старики умирают на исходе дня.

Мальчик вдруг испугался. Ему почудилось, что тягучая, как мед, вереница начала снижаться, и вот сейчас птица-ангел подхватит его своим острым клювом за ворот рубашки, и поднимет высоко в небо, и понесет — далеко-далеко, за круглый горизонт, в царство огня и крови — в солнечный ад.

— Не правда, — сказал он со страхом, а потому преувеличенно четко выговаривая слова. — Мертвые не улетают с аистами. Их закапывают в огороде. Так говорит бабушка.

Старик улыбнулся и шершавой ладонью погладил волосы внука. Словно наждаком, соскреб мозолями угольные запятые с багряных облаков, длинные шеи и белые крылья, и небесное серебро в глазах.

Исчезли птицы, опустели и выцвели облака. Только мелкий сор крутился по ветру и, словно дразня странной оптической иллюзией, свивался в темные тугие косицы.

— Твоя бабушка права, — согласился Мартин. — Так уж все устроено, что видит лишь тот, кто хочет видеть и умеет смотреть. Ангелы — они не для всех, так же, как и рыба в реке. Вода и небо давно уже пустынны. Если что-то где и осталось, то только в самом человеке. Ты будешь хорошим рыбаком, дружок, потому что способен разглядеть незримое. Но увидеть мало — нужно научиться дарить его другим. Чтобы из мертвого извлекать живое, надо быть живым внутри.

Так поучал дед Мартин, и, хотя Яничек мало что понял из его слов, желание стать рыбаком крепло в нем. Он восхищался этими людьми: флегматичными стариками, длиннорукими парнями с задумчивыми лицами — и одной девушкой, чей выпуклый лоб сиял, как зрелая луна. Они уходили под утро, молча, неся на плечах удочки, надувные лодки, весла и сетчатые корзины. Возвращаясь через пару часов, раздавали селянам улов — крутобоких сазанов, тяжелых сомов, сопливых ершей. Иногда — красивые речные цветы или перламутровые ракушки, из которых женщины мастерили потом расчески, пуговицы и заколки для волос. Шелковую тину и золотистые гирлянды водорослей. Вкусных больших улиток. Пресноводных креветок и зеленых раков, которых Яничек любил запекать в золе. Сухие камыши на растопку. Яйца болотных курочек, и пчелиные соты, и рыбью икру. Собственно говоря, в реке можно было поймать все, что угодно.

Как Яничек завидовал им! Как мечтал побыстрее стать взрослым!

Сперва он учился у деда. Перенимал слова, направление взгляда, жесты, его особую манеру прищуриваться и подмаргивать левым веком, одновременно кривя уголок губ. Отец Яничка считал, что это у старика нечто вроде тика, непроизвольная судорога лицевых мышц, но мальчик ему не верил. Рыбак и бровью не поведет случайно. Малейшие его движения исполнены смысла. И вслед за Мартином он подергивал веком, кривил губы, а отец злился, но кричать на него не смел.

С двенадцати лет Яничек стал тренироваться в одиночестве. Это была необходимая — и самая важная фаза — в подготовке будущего рыбака. На ранней заре, когда дороги укутаны зеленым туманом, или в сумерки, по красновато мерцающей земле, он уходил в беседку на дальнем краю поселка. Садился на мокрую от росы скамейку и ждал — в холоде и безмолвии, дрожа на ветру, потому что плетеный домик стоял на вершине холма и продувался со всех сторон. Яничек сидел, точно оцепенев, глядя, как неспешно разгорается или гаснет небо. Темнота или зыбкая, утренняя муть обступали его, возводя призрачные стены вокруг беседки.

Он сидел, пока в теле не унималась дрожь, а в гуле ветра не начинала звучать музыка. Иногда сквозь нее пробивались голоса, пение, далекий смех… Воздух теплел и наполнялся запахом цветов. Хрустела под чьими-то шагами тропинка. Бывало и так, что голые прутья беседки оплетал клематис или вьюн, а высоко-высоко, в кронах несуществующих деревьев, загорались китайские фонарики. Или это звезды блуждали в темных ночных облаках? Яничек не знал, но верил, что в такие часы годы расступаются, как песчаные волны, и холм вместе в беседкой погружается в то далекое время, когда земля была молодой. Когда на ней обильно росли трава и цветы, и наливались яркими подземными соками драгоценные камни, и цвели деревья, и роились медоносные насекомые, и кишела жизнью вода, и пестрело небо птицами.

Он прислушивался к нездешним звукам и шорохам, раздувал ноздри, вдыхая незнакомые, сладкие ароматы — и постигал суть рыбалки. Во всяком случае, так ему казалось. Он думал о своих односельчанах, которые закидывают удочки в прошлое — извлекая из него дары — и сердце его распускалось, как водяная лилия. Его сомкнутые ладони излучали свет, а мысли становились легкими и белоснежными, как ангельский пух. Ветер подхватывал их — и возносил над поселком, выше и выше, настолько высоко, что вся планета виделась Яничку маленьким голубым шариком, стеклянным или хрустальным, плывущим в злой черноте космоса. До чего же хрупкой она была, Земля, до чего беззащитной и одновременно — прекрасной, окутанная сиреневым шлейфом прошлого и золотым — будущего. И такая любовь просыпалась в душе у Яничка, такое сострадание, что еще чуть-чуть — и переполнилась бы чаша. Еще немного — и он бы сам пролился дождем над полями, и сделал их плодородными. Над рекой — и очистил бы ее. Над поселком — и в каждый очаг заронил бы искру счастья.