Джабаров стоял на краю воронки. Рельсы торчали из провалившейся крыши вперемежку с бревнами. Рельсы погнулись, перекосились, концы некоторых рельсов были разрезаны автогеном.
— Что скажешь, Джабар? — спросил Шмелев, разглядывая рельсы. — Не нравится мне это.
— Вот, товарищ капитан. Для вас. — Джабаров поднял руку; на ладони лежал небольшой золотой портсигар с монограммой.
— Брось, — сказал Шмелев.
— Золото. — Джабаров стоял с протянутой рукой и удивленно смотрел на Шмелева.
— Брось немедленно!
Джабаров опустил руку, и портсигар соскользнул вниз, негромко звякнув о рельс. Шмелев придавил его валенком.
— Еще раз увижу, как ты барахольничаешь и собираешь немецкие шмутки, — берегись. Прогоню в пехоту.
— Меня прогнать нельзя, — сказал Джабаров.
— Верно. Тогда в штаб пошлю. — Шмелев засмеялся, и в голове у него загудело.
Шмелев сел на бревно, положил портфель на колени. В голове все еще гудело, и он сдавил виски руками.
На отмели торчали из-под снега черные днища просмоленных лодок. Ближняя лодка густо изрешечена пулями. На носу можно различить полустершуюся перевернутую надпись. «Чайка», — прочел Шмелев. Он вспомнил капитана Чагоду и ничего не почувствовал при этом воспоминании. Бесконечный строй ушедших стоял перед его глазами, Николай Чагода затерялся где-то в середине строя, и лицо это неразличимо среди множества лиц. И нет ни времени, ни сил вспоминать об этом, потому что если все обстоит так, как он рассчитал, то скоро начнется настоящий бой, какого еще не было на льду, снова начнет прибавляться строй ушедших, и самые последние утраты будут самыми горькими.
Снова дорога, о которой страшно подумать, разворачивается, уходит вдаль.
Зеленый огонь светится под козырьком, и, когда поезд проходит мимо, огонь становится красным, но я уже не вижу этого — передо мной маячит другой зеленый огонь, на другом блоке — два зеленых блика бесконечно скользят по рельсам. Они зовут меня за собой. Рельсы бегут и бегут под колеса, расходятся, сбегаются на стрелках, пропадают за поворотом, снова устремляются к горизонту.
До утра шатались по бульварам, сидели под окнами, целовались до самой зари. Потом я помчался в депо, вышел на линию. Солнце только что поднялось, я ехал, и в душе все пело: поцелуи, зеленые огни, рельсы, бегущие под колеса. Чисто вымытые старушки в белых платочках семенили по платформе — они стояли шеренгой, как солдаты, и я катился мимо них. Они спешили в церковь, к заутрене, чтобы помолиться за всех родных и близких, за всех живых и усопших. Через перегон был рынок, молочницы с бидонами бежали туда занять место побойчее, а напротив магазин — очередь за ситцем. Еще раным-рано, магазин закрыт, а они прилетели сюда, ранние пташки, встали в хвост, судачат, лузгают семечки. А старушки в белых платках идут в церковь, они шагают неторопливо и гордо — они идут разговаривать с богом, и там не надо занимать места получше.
Потом большой перегон по зеленому лугу. Коровы спокойно пасутся на лугу; стадо большое, пестрое, бугай впереди. А если коровы спокойно пасутся на лугу, значит на земле мир и благодать, значит старушки в белых платках недаром клали земные поклоны. Только зеленый огонь горит впереди, только рельсы бегут под колеса. Сразу за лугом поезд выскакивал на мост и раскрывалась такая даль, что дух захватывало. По долине текла река. Русло извилистое, и до самого горизонта видно, как река петляет по лугам. Я еду в третий раз. На берегу уже полным-полно, будто вся Москва кинулась сюда спасаться от жары. Вагоны сразу пустели, все наперегонки бежали с насыпи к реке. А там уже плавали, прыгали, ныряли, барахтались, плескались — вся река кишмя кишела белыми телами. Они висели на подножках, стояли во всех проходах, а поезда все подвозили и подвозили их до самого обеда. Я успевал сделать пять концов — луг, базар, церковь, церковь, базар, луг, — а они все ехали и ехали. И вся река была белой — плывут, ныряют, выбрасывают над водой руки, барахтаются, — и кто же знал тогда, что война разметет эти белые тела по всей земле русской.
Кто ведал...
глава III
Войновский пил прямо из бутылки, а Стайкин прыгал вокруг стола и прихлопывал о ладоши:
— Пей до дна, пей до дна.
Вино было темное, терпкое. Войновский допил бутылку и с размаху швырнул ее в угол, под стеллажи. Стены заходили ходуном в глазах Войновского, потом неохотно встали на место. Подвал был большой, мрачный. Две стены сплошь уставлены бутылками, у третьей стояли бочки. Тусклый свет проникал из узких окон, забранных решетками.
— Выпьем за воскрешение из мертвых. — Борис Комягин налил в кружку и протянул ее Войновскому. Они чокнулись.
— За день рождения. Бей гадов! — суматошно выкрикивал Стайкин.
Три солдата в углу играли с лохматым серым пуделем — показывали ему куски колбасы, и пес делал стойку.
— Выпьем, — сказал Шестаков, открывая бутылку.
Они по очереди отпили из бутылки. Шестаков крякнул.
— Фриц, ко мне, — говорил Стайкин, зажав бутылку под мышкой и подступая к собаке.
Пес забился под стеллажи. Стайкин поставил бутылку, схватил автомат, принялся шарить стволом под полкой, выманивая собаку.
— Собак убивать нельзя, — сказал Шестаков. — Потому как человек без собаки может, а собака без человека нет, не может.
Стайкин бросил автомат, подбежал вприпрыжку к Шестакову.
— Нельзя? — выкрикивал он, выпятив губы и выпучив глаза. — А людей убивать можно? Человека можно убивать, я тебя спрашиваю? Ответь мне по-человечески.
— Садись. Покурим, — Шестаков протянул Стайкину пачку сигарет.
— Осваиваешь? — Стайкин взял сигарету, присел на корточки.
Два солдата укладывали бутылки в мешок. Потом один взвалил мешок на плечи другому, и оба пошли к выходу. Дверь со стуком распахнулась, солдаты остановились. В блиндаж вошел Ельников. Он был без каски и без автомата. Солдаты с мешком молча отдали честь, прошли мимо Ельникова.
— Так, так, — сказал Ельников мрачно. — Пируете? В разгар боевых действий?
— Пей, — сказал Комягин.
Они чокнулись и выпили. Потом Ельников налил из другой бутылки и залпом выпил вторую кружку.
— Собак убивать нельзя, — продолжал Шестаков в углу. — А человека, выходит, можно. Человека можно убивать, топить, жечь, душить, морозить — он все вытерпит.
Офицеры у окна раскрыли новую бутылку. Комягин поднял кружку:
— Выпьем за тех, кто остался на льду.
Глаза Комягина сделались вдруг испуганными.
На пороге стоял капитан Шмелев. С бесстрастным лицом он внимательно разглядывал подвал. Руки лежали на автомате. Позади — Обушенко, Джабаров.
— A-а, товарищ капитан. — Комягин натянуто заулыбался. — Милости прошу.
— Отставить. — Шмелев сделал шаг от порога, потом шаг в сторону, к стеллажам, где плотно стояли бутылки, — резкая автоматная очередь разорвала тишину подвала. Шмелев стрелял прямо с живота, ведя стволом вдоль полок. Он бил до тех пор, пока не кончился магазин. Стало тихо; только звенело, падая, битое стекло, лилось на пол вино да собака скулила под стеллажами.
— Мы от чистого сердца, товарищ капитан, — сказал Войновский, сидя у стола.
Шмелев резко повернулся, рот его был перекошен.
— Лейтенант Войновский — пять суток домашнего ареста... — Шмелев не успел закончить: снаряд разорвался у самого входа в склад. Дверь закачалась, с потолка посыпались комья земли. И тотчас истошный голос снаружи: «Немцы!»
— В ружье! — закричал Обушенко.
Войновский вскочил, повернулся и, неловко споткнувшись, упал у входа. Шмелев перепрыгнул черев него, выбежал в дверь, не оглянувшись.
Немцы шли по полю широкой цепью, за первой цепью на ходу выстраивалась вторая. Немцы двигались не спеша, ведя редкий огонь из автоматов. Издалека били пушки, снаряды падали в деревню.
— Огня не открывать. Передать по цепи. — Шмелев напряженно слушал, пойдет ли команда, и с облегчением услышал, как ее повторил одни голос, второй, команда пошла вдоль плетня, перескочила в соседний сад и ушла, затихая в отдалении.
Обушенко подбежал, шлепнулся рядом. Шмелев посмотрел на него:
— Где минометы? Почему не слышно?
Обушенко исчез. Шмелев посмотрел по сторонам, выбирая место получше. Вдоль плетня бежал Стайкин. Увидел Шмелева, замахал рукой.
— Товарищ капитан, тут недалеко.
Они пробежали по саду, перепрыгнули через плетень, потом сад, еще плетень — и соскочили в окоп.
— Ну и окоп, — восхищенно сказал Шмелев, осматриваясь и притопывая ногами. — Царский окоп!
Окоп был самый настоящий, полного профиля. Земля под ногами чуть присыпана снегом, прочна как твердь. Стенки ровно поднимались вверх, в них сделаны ниши для гранат и патронов, бруствер приподнят, присыпан снегом, а по бокам две стрелковые ячейки для пулеметов, в плетне широкая дыра, чтобы стрелять, — действительно царский окоп, если царям когда-либо приходилось торчать в окопах.
— Гей, славяне! — выкрикнул Стайкин. Два солдаты вылезли из ячейки и легли наверху в снег.
Стайкин схватил горсть снега и принялся с остервенением тереть щеки. Джабаров отстегивал от пояса диски и гранаты, раскладывал свое добро по нишам. Шмелев прошел в ячейку, где стоял ручной пулемет. Окоп был глубокий, и приятно идти по нему, не пригибаясь. От земли исходит запах прелых листьев, старого, лежалого картофеля и еще чего-то такого, что может быть только запахом земли. Шмелев привстал на колено и, приникнув к земле щекой, ощутил ее теплую сырость.
Солдат идет по земле, копает в ней щели, окопы, блиндажи. Идет солдат по земле, зарывается в землю, и земля иногда спасает его, иногда нет. Идет солдат по земле, пашет ее солдатской лопатой, орошает солдатской кровью. Выкопает свой последний окоп и останется в нем навсегда, но земля все равно укроет его и схоронит, потому что это земля, которая дала жизнь и вскормила, только она вправе забрать ее. И тогда другие солдаты будут продолжать идти по земле, вскапывать ее и орошать своей кровью — вся родная русская земля от юга до севера изрыта окопами, потому что по земле прошла война и прошли солдаты.