— Лабильный тип.
— Шизоидная деформация.
Климов затрясся.
— Да у вас под носом совершили преступление, и если бы не злая воля…
— Меньше надо пить.
— Да я не пью! Не пью! Черт вас возьми!
Необходимость оправдания бесила сейчас Климова больше всего.
Пампушка горестно вздохнула.
— Когда проспятся, все так говорят.
Климов обессиленно завел глаза под лоб:
— О Господи! Ну как вам доказать, что я не Левушкин? Не Левушкин я вовсе! Я к вам попал через чердак…
— Я слушаю.
— …сначала посмотрел в окно, увидел их…
— Кого?
— Да этих гадов!
— Продолжайте.
— Вы не верите?
Пампушка сострадательно кивнула головой.
— Верю, верю…
— Ну вот, я посмотрел в окно, сначала влез на дерево, потом поднялся по пожарной лестнице, но та, которую я должен был… Вы что так смотрите?
— Больны вы, Левушкин, и тяжело больны.
— А я вам говорю!
— Допустим.
— Я вам говорю, что эта женщина, которую я должен был сейчас допрашивать, опасна для людей! Она как ведьма! Хуже! Она приобщена…
— К чему?
— …к секретам черной магии!
— И потому?
— И потому неуязвима.
Пампушка покачала головой:
— Не женщина, а укротительница тигров.
— Чертей, — сострил амбал.
Почувствовав издевку, Климов вскинулся.
— Слушайте!
Вскочить ему не дал Сережа. Не отпуская климовские плечи, он навалился на него всей своей тяжестью и добродушно проворчал:
— Вот чмо болотное… С утра пораньше простыни сорвал, кидался драться…
— Ничего… Подлечим. — Пампушке только этих слов и не хватало. — Назначим нейролептики…
— Ударный курс.
— Возможно, проведем сеанс электрошока… Словом, — она опять придвинула к себе истории болезней, — социально адаптируем. Как вас по имени?
— Владимир, — подсказал гиппопотам Сережа.
— Климов я! Юрий Васильевич! Я требую!..
— Психопатическая личность.
— …свяжите меня…
— Свяжем.
— …с городом! С моей квартирой!
— Свяжем, свяжем, — чуть ослабил свой нажим Сережа и погладил Климова по голове. — Все, что хотишь.
— Отстаньте от меня, — дернулся Климов. — И не прикасайтесь.
— Хорошо, — наигранно покорным тоном успокоила его пампушка и заботливо спросила: — Вы число хоть помните?
— Я сам хотел спросить.
— Вот видите…
— Не вижу!
— Вы больны.
— А я вам говорю…
— А я…
— А мне плевать!
— …вам говорю, что вы больны. Серьезное расстройство психики.
— Это гипноз.
— Само собой. И называется он: белая горячка. Месяц помните?
— Ноябрь вроде.
Трудно сказать отчего, но Климов замялся и ответил не совсем уверенно. Врач удовлетворенно хмыкнула.
— Ну что ж, я думаю… — она сложила губы трубочкой и попыталась рассмотреть свой лоб. — Через полгодика, от силы, через год, мы приведем вас к норме.
— Через год?
От изумления он чуть не потерял дар речи.
— Я не пьяница! Не шизофреник! Я майор! Я требую…
Пружина гнева бросила его к столу, но пальцы санитара пережали сонную артерию. Сквозь тяжелый обморочный шум в ушах он уловил обрывок фразы: «Сульфазин, оксилидин и проследите, чтоб не буйствовал в палате…»
Глава 24
Когда он вынырнул из омута лекарственного забытья, то почувствовал себя мухой, тонущей в стакане молока. Места уколов жгло огнем, поясницу разламывало. Руки, ноги были словно деревянные. Ко всему прочему, ему зачем-то сделали слабительную клизму, сняли энцефалограмму и назначили исследование желудочного сока.
Сопровождаемый знакомыми мордоворотами, он пришел в лабораторию, где на двух стульях уже сидели, а третий пустовал. Голова кружилась, пол под ногами зыбился, кренился, и Климов поспешил присесть. Погруженный в свои мысли, думающий лишь о том, как выбраться из стен больницы, он покорно раскрыл рот и постарался проглотить резиновую трубку. Но не тут-то было: его душили спазмы. Видимо, Сережа перебил ему хрящи. Горло болело.
— Чертов охламон, глотай! — взвинтилась медсестра, и санитар, стоявший сзади, огрел его двумя руками по ушам: — Раскрой хлебало.
Климов задерживал других и виноватился перед собой. «Кому она нужна, моя кислотность?» Он силился пропихнуть в себя проклятый зонд, и его снова выворачивало наизнанку. Легче змею проглотить.
— Чтоб у тебя хрен отсох! — в сердцах толкнула его в лоб сестра и согнала со стула. — Сгинь, мудак.
Хлястик на ее халате стянуто торчал узлом, и вся она была похожа на оклунок, в котором возят белье в прачечную.
Вышвырнутый санитаром из лаборатории, Климов дотелепался до палаты и решил немедля написать записку Озадовскому, Как ни странно, ручку и бумагу ему дали. Он обрадовался и вкратце описал ситуацию, в которую попал.
«Выручайте, Иннокентий Саввович!» — не слишком вдаваясь в подробности, закончил он свое послание и, не переводя дыхания, накатал тревожный рапорт на имя Шрамко.
Зализав конверт, он отложил его в сторону и принялся строчить письмо Володьке Оболенцеву, единственному другу институтского закала. Все равно бумага оставалась, да и времени было — вот так! Когда еще удастся написать.
Володька был поэтом, родившимся философом, но ставший живописцем. На третьем курсе он решил, что Климов гениален, что люди недостойны его кисти и творений. Придя к такому заключению, он загорелся благороднейшим желанием устроить своему товарищу свидание… с Иеронимом Босхом. Проделать это он решил при помощи ножа, которым режут хлеб. Радость из-под палки. Талант, как правило, понятен и приятен людям, чего не скажешь о гении. И все-таки труднее быть не гением, а его другом, рассуждал Володька. Правда, Климов себя гением не обзывал. Но кому по силам состязаться в логике с поэтом, родившимся философом и ставшим живописцем? Тем более, когда он ассириец с примесью грузинской крови. Володька спьяну расчекрыжил воздух, промахнулся и влетел под стол. Стальное лезвие ножа печально кракнуло, и свидание не состоялось. Ни с Иеронимом Босхом, ни с подобными ему создателями дьявольски-пророческих метаморфоз. Володька читал Канта, но не дошел до Гегеля, а главное, не знал приемов айкидо. На следующий день, нянча ушибленную руку и страдая по рассолу, он по русскому обыкновению трогательно миротворно благословил Климова на путь мытарств, сомнений и художнической схимы. Он был похож в этот момент на снисходительного пастыря, обремененного раздумьями о чадах человеческих, неистово и кротко отвращающего сонм невежд от искушения и укорения искусства. Увянут ветви и усохнут корни. Не виноградари нужны, камнетесы. Но он прощает Климова, ибо каждый третий в мире — слабоумный, и слабоумный из-за виноделов, винохлебов, виночерпиев… Своя беда, что писаная торба. Душа Володьки была исцарапана обидами, как были исцарапаны стены его мастерской адресами и номерами телефонов разномастных девиц. «Натурщиц у меня, как сена!» — хорохорился он у себя в подвале и, подвыпив, спрашивал свой палец, кто такой-то и такой-то президиумный «богомаз»? И сам же отвечал: никто! Смешон, бездарен и рогат. Пустая комната, пустые окна…
Неспешные воспоминания настолько захватили Климова, что он на время отложил письмо и вышел в коридор. В палате было слишком шумно для уединения.
Заложив руки за спину, он медленно пошел до процедурной, повернул назад, немного постоял возле шестой палаты, в которой двое чудаков играли в шахматы на пустом столе тумбочки, и вновь направился к далекой процедурной. Направился и обомлел: навстречу ему по коридору шла жена. Она смотрела прямо перед собой и ступала так, точно ручей по жердочке переходила.
Климов остолбенел: откуда она здесь? И нервно-счастливая дрожь прохватила его с ног по головы: додумалась, родная! Одна она смогла дотумкать, где его искать. И он непроизвольно вскинул руку, мол, я туг, но лицо жены внезапно изменилось, почужело, расплылось…
Он закричал и окончательно пришел в себя.
Все та же тесная, забитая кроватями, палата, серый потолок, больничный запах, и он сам, привязанный к железной койке.
Сосед слева, сосед справа…
Ужас.
Сколько он проспал? Который час?
Места уколов жгло огнем.
Климов попытался сдвинуться в сторонку и не смог. Ему впервые стало страшно. А что как он, действительно, того… сходит с ума? Человеческая психика — это загадка, нормы нет. Как люди вообще заболевают? Эпилепсией, шизофренией? Он думает, что видел Шевкопляс, всю гоп-компанию и девочку, размазывавшую по бедрам кровь, а их на самом деле не было… и все это одно лишь наваждение, обыкновенный бред, и он больной… психически больной… как и его соседи. Тогда надо кончать с собой, без всякого. Но это, если он свихнулся… Гадство! Расчет упрятавших его сюда, в палату для особо буйных, был безошибочным, иезуитски верным. Здесь или обезличат этим самым сульфазином, от которого ни сесть, ни встать, или сам в себе найдешь изъян. Есть же такое понятие в психиатрии: соскользнуть… жена рассказывала и примеры приводила… с горизонтали нормы на вертикаль безумия.
Глава 25
Потянулись жуткие дни одиночества. Одиночества среди людей. Мысли о работе как-то притупились, но тоска по дому, по жене и детям с каждым днем становилась мучительней. Иногда ему хотелось биться головой об стену или же дверной косяк.
После очередной встречи с врачом, он обреченно понял, что в мире ее мыслей и переживаний он не занимает даже скромного места.
— Левушкин! — предостерегающе стучала она по столу авторучкой и не советовала добиваться встречи с Озадовским. — Назначу инсулин.
Это слово в психбольнице понимали все, вплоть до полных идиотов.
— Сколько раз вам повторять: профессор болен! И к тому же алкоголиками он не занимается: слишком вас много.
Климов умолкал. Или усмехался: злое слово заменяет людям ум.
Чтобы он был поскромнее, назначали тазепам.
Со временем он научился делать вид, что пьет лекарства, а сам выплевывал их в руку или в унитаз при первой же возможности. Мало того, он ограничил себя в пище, почти что ничего не ел: его не отпускало подозрение, что и в еду подмешивают зелье. По крайней мере, чай, кисель, компот он исключил из рациона. Не демонстративно, нет. Он понимал: начнут поить насильно. Все, что мог, он отдавал другим. А сам обходился водой из-под крана. Любая его попытка установить связь с внешним миром пресекалась, и пресекалась жестко. Письма брали, обещали передать по адресу и, по всей видимости, уничтожали.