— При чём здесь Гладышев?
— Не знаю, я их боюсь.
— Господи, какая ты странная…
— Куда ты денешь берет?
— В рамочку и на стену.
— Нет, правда?
— Я положу его под подушку и буду с ним засыпать.
— Да. Хорошо. Он будет навевать тебе сны.
— Вообще-то я сплю очень крепко.
— Нет, нет, он будет… А теперь иди, скоро поезд.
— Ты не пойдёшь провожать?
— Ты же знаешь, нельзя.
— Я простился со всеми, никто не придёт на вокзал.
— Я не хочу на вокзал. Обними меня крепче…
В этот момент суровая чёрная птица тяжело опустилась на ветку могучего вяза, росшего перед домом Егорыча. Она шевелилась грузно, устраиваясь поудобней, а потом застыла надолго, сверля нас недвижным радужным глазом…
Она всё же пришла. Но не на вокзал, а к тому разъезду, где поезд, долго и муторно толкаясь на стрелках, выбирал свой путь. А потом бежала рядом с окном в своём кургузом полудетском пальтишке, взмахивая рукой. А потом упала, споткнувшись. И снова бежала вдали. Даже кричала что-то. А я, я стоял, бессильно прижавшись к холодному немому стеклу…
И что же, Серёжа? Я позвонил или написал? Увы, мне долго нечего было сказать, а потом уже некому. Москва отрезвила. Я тщетно пытался устроиться на работу, что-то предпринять. Я медлил, тянул, а после страшных известий попал в полосу тяжкого душевного потрясенья. Возвращение к прежней работе, учительству было немыслимо. Жизнь пошла по другому пути. Я стал, как говорят, «пописывать». В газетах, журналах. О разном писал, по-разному выходило. И жизнь получалась то так, то эдак. Это теперь и не имеет значенья. Та яркая вспышка судьбы, которая озарила начало, больше не повторялась. Остальное свершалось уже в отражённом свете. Господи, почему я в первую же домашнюю ночь не положил берет под подушку? Я просто забыл. Потом закрутилось, замельтешило, берет так и остался лежать на полке в шкафу. Только спустя долгое время, когда чуть затянулась душевная рана, я извлёк его и застыл, поражённый молнией воспоминанья. И этим запахом, зачаровавшим навек благородный бархат. И этой тоской, вошедшей в меня тоже навек. С тех пор я всё вспоминаю и вспоминаю. Что это было? Павшая с неба звезда? Испытание, искушенье? Или стечение странностей жизни, сотворивших бесплотный мираж? Но с годами всё ярче, особенно по ночам, та молния раскалывала, разрывала жизнь, и я мучительно всею душой рвался в ту половину, которая уместилась в несколько месяцев, но на весах жития перевесила долгие годы.
Из письма Наташи и Станы.
«…и это было ужасно, ужасно. Мы просто вышли после уроков. Всего, было шесть человек. Кроме нас, ещё Оля Круглова, Вера Фридман, ну и Камсков с Коврайским. Сначала шёл ещё Константин Витальевич, и даже Маслов хотел, но мы повернули к реке, а они не стали. И зачем мы пошли туда! Это Камсков повернул, а Коврайский сказал, что сочинил о реке поэму. Ну, мы и решили послушать. До этого стояли морозы, и Сталинку заковало. Мы и на лёд посмотреть хотели. Так мы шли и обо всём говорили. А больше о Лесе. В школу она не ходила, скрывалась у какой-то старушки, и мы беспокоились. Все чувствовали свою вину. Даже Маслов предложил её отыскать и проведать, но Камсков сказал, что не надо. Мы подошли к реке. Коврайский начал читать поэму, и тут мы увидели Лесю. Она стояла на берегу к нам спиной и смотрела вдаль. Мы узнали её по пальто. Мы обрадовались, стали кричать: “Леся, Леся!” — и побежали к ней. Сначала она не слышала, а потом обернулась и увидела нас. Николай Николаевич, мы не знаем, как объяснить, но на лице её отобразился ужас. Сначала она застыла на месте, а потом кинулась от нас сломя голову. И прямо на лёд. Она побежала по льду на ту сторону, а мы стояли на берегу и всё кричали. И вдруг она упала, вокруг неё расползлось пятно. Это проломился лёд, и Леся провалилась в воду. Мы онемели. И только Серёжа рванулся гуда. За ним потихоньку сошёл на лёд Коврайский, а потом и всё. А там происходило такое. Серёжа добежал, схватил Лесю за руку, дёрнул, но поскользнулся и сам оказался в полынье. Когда мы добежали, каким-то чудом он вытолкнул Лесю на лёд, а сам исчез под водой. Ещё раз показались его руки, он хватался за край, и мы почти добежали, но всё вокруг начало трещать, расползаться. Мы остановились, он исчез под водой, а Леся осталась лежать на льду. Потом появились люди, Серёжу быстро нашли, там было неглубоко, но он уже не вернулся к жизни. Хоронили его всей школой, с оркестром, а на Доске почёта повесили портрет. Но что портрет, Николай Николаевич! Живой Серёжа, которого мы так любили, ушёл навечно от нас…»
Я получил это письмо в середине декабря, и нужно было сразу поехать. Я вроде бы собрался. Но душевная апатия уже владела мной. Тем более из того же письма я знал, что Леста здорова. Даже не заболела после ледяной воды. Я успокаивал себя. Чуть позже, чуть позже. Тем более надо на приём в министерство. Улаживать дела. Тем более пока не могу забрать с собой Лесту. Тем более нездоров. Ломает, знобит, ночами не спится. Тем более, тем более… Больше всего боялся звонка Веры Петровны. Её строгого ироничного голоса. Но звонка, который, быть может, и встряхнул бы меня, не случилось. Потом я узнал, что Сабурова в эти дни уехала встречать освобождённого мужа. Я потом, уже спустя полгода, встретил её в Москве. Видел издали на концерте. Она шла под руку с высоким седовласым человеком, и на лице её сохранялось выражение той же благородной усталости, с которым она встретила меня на пороге своей квартиры. С ними был и Поэт. Он вернулся в Москву. Два-три его стихотворения появились в журналах, но времена истинного возвращения были ещё впереди. Он не дожил до них.
Ты хочешь узнать, Серёжа, что с остальными? С теми, которые были рядом, вокруг? Кое-кто рядом так и остался. Под землёй, где-то тут, накрытые шапкой одичалой рощи, покоятся завуч Рагулькин, директор Фадей Поликанович и тихий математик Конышев со своей женой. Все они пережили тебя на год или чуть больше. Властное крыло смерти опустилось на город и смело в эту рощу тех, кому и так оставалось недолго. Остальные спасались бегством. Город начал пустеть. Через год здесь почти никого не осталось, а ещё через год его объявили закрытым. Котик Давыдов слал мне отчаянные призывы: «Старик, помоги устроиться в метрополии. Может, фиктивный брак? А если претендентка хоть как-нибудь ничего, то настоящий! Готов пожертвовать молодостью и красотой. Здесь морилка. Чёрт знает, что происходит. Ты молодец, свалил когда надо. И главное, сволочи, скрывают, не говорят ничего. А люди мрут, как мухи. Особенно раковые, но и другие. Вместо Барского страшная яма, техники понагнали, но засыпать не могут. Лилька уже чесанула на юг, Розенталь растворился в воздухе. Розалия совсем очумела, а звездочёт потирает ручищи и предсказывает всеобщий потоп. Химоза держится крепче всех, ей даже нравится, потому что опять как в окопе. Рагулькин сдал и худеет со страшной силой, директора не видать. А знаешь, кто всё устроил? Наш Ерсаков! Не успели кинуть на химию, как он что-то не так сотворил, какой-то контейнер закопал не в том месте. Спешили выполнить план до Нового года! Ну и рвануло. Так, что за два километра от сада я полетел с дивана и разбил башку. Ерсакова будут судить, а я чувствую законную гордость. Всё-таки наши ребята, работники просвещения, кое-что могут. Дайте им в руки рычаг, и тогда берегись, весь мир! Но, кроме шуток, старик, помоги. Я же стоял за тебя на том педсовете. Даже пропустил для храбрости десять граммов. Погибать я тут не желаю. Help!» Я что-то ответил, но Котик больше из возникал. Согласно выраженью из своею письма он «растворился в воздухе».
О ребятах я почти ничего не знаю. Их разметало по разным краям. Слышал только, что Гончарова и Феодориди перебрались с родителями в Москву. О Маслове я прочитал в газете. Он стал комсомольским вожаком крупного института. Прочие канули в небытие. То есть стали взрослыми. Проханов вряд ли остепенился и скорее всего попал в места не столь отдалённые. Коврайский в поэты не выбился. Думаю, бросил писать, располнел, полысел и обзавёлся потомством. Но это предположенья. И лишь об одной достоверно известно. Ей бы лежать с тобой рядом. Так было бы справедливо. Ты опередил её на несколько дней. И лёгкая, прозрачная, в ореоле своих разметавшихся тонких волос, она могла бы догнать тебя, взять за руку и никогда уж не расставаться. Но путь её оказался незрим, направление неразгаданно. Она ушла так, что никто не видел. В адском грохоте, в столбах пламени пропали её следы. Как я узнал об этом, Серёжа? Сейчас расскажу.
Тридцать первое декабря того страшного года. Письмо о твоей гибели получено две недели назад. Порыв сесть в поезд рассеян декабрьским оцепененьем. Целые дни валялся в кровати, спал до полудня. Два-три часа света, и снова сумерки. Сумрак в душе. На Новый год пригласили в компанию старых друзей. Я ожил немного. Мне почему-то казалось, что главное пережить, перевалить через эту дату. На новый год мы всегда возлагаем надежды. Неповторимый, лекарственный ёлочный запах, мерцание хрупких игрушек в зелёной мгле. Вздрагивающие бокалы, их тонкий звон и танцы, танцы, гомон, объятия, объяснения до утра. Искрящийся снег, мириады негаснущих окон и неожиданный чей-то звонок, и неожиданная открытка, и острый морозный воздух. Новый воздух. Новая жизнь. Тогда ещё не было в моде японских календарей, не подбирали одежду по цвету. Но было всё остальное. А главное, надежда на то, что из колодезно-чёрной небесной выси спустится святочная удача-звезда.
Я тщательно нарядился, оглядел себя в зеркале… Поздравил и перецеловал родных. За мной заехали на машине. Я спустился, кинув взгляд на почтовый ящик.
В нём что-то белело. Я открыл, извлёк несколько открыток, письмо, сунул всё это в карман и сел в такси.
Большая квартира сияла огнями. Окна её выходили на Патриаршьи пруды. Посреди катка высилась огромная ёлка. Горели разноцветные фонари, играла музыка, и мальчишки ещё носились по кругу, хотя шёл двенадцатый час.