Самый счастливый день — страница 34 из 125

Там, видимо, наступала глубокая пауза. Люди ошеломленно молчали и не знали, как себя вести: то ли расспрашивать, то ли не расспрашивать. Тот, кто звонил, молчал. Муж тоже молчал, потом прощался и клал трубку.

А звонил ли Он? Скорее всего нет. Ждал, когда я позвоню. В последний раз мы с ними решили: любовь – это еще не повод, чтобы ломать жизнь своим детям, и стали искать варианты, при которых бы всем было хорошо.

Мы бились, как мухи о стекло, и даже слышали собственный стук, но ничего не могли придумать.

– Давай расстанемся, – предложила я.

– А как жить? – спросил он.

Этого я не знала. И он не знал.

– Ну, давай так, – сказала я.

– Это не жизнь.

– А какой выход?

– Если бы я разбился на самолете, это был бы самый счастливый конец.

– А как же дети? – спросила я.

– Они будут любить мою память.

…Интересно, звонил ли Он? Или позвонит через два дня, как обычно.

«А она умерла», – скажет муж.

Он замолчит. И муж замолчит. А потом муж попрощается и положит трубку. Вот и все. Без вариантов.

Смерть скучна тем, что не предполагает вариантов.

К вечеру из другого города приехала моя мама.

Она сказала мужу, что не оставит ему ни одной тарелки и ни одной наволочки. Лучше все перебьет и порвет, чем ему оставит.

Он обиделся и сказал:

– Перестаньте городить чепуху.

Мама ответила, что это он виноват в моей смерти и лучше бы умер он, а не я.

Муж ответил, что это с ее точки зрения. А с точки зрения его матери, лучше так, как сейчас.

Часам к десяти все разошлись. Квартира опустела.

Надо мной где-то высоко и далеко тикали часы. Потом послышался гул, будто открутили кран с водой. Я догадалась, что муж смотрит по телевизору футбол.

Мать вошла и спросила:

– Ты что, смотришь футбол?

Он ответил:

– А что мне делать?

И в самом деле…


Хоронили меня через два дня.

Снег почти сошел, бежали ручьи. Земля была влажная, тяжелая, и это производило удручающее впечатление на живых.

Рядом было несколько свежих могил, украшенных искусственными венками, а сверху покрытых целлофаном.

Сойдут дожди и грязь, целлофан снимут, и могилы будут иметь нарядный вид.

Земля застучала о мой гроб.

Холмик получился маленький, едва заметный над землей. Его засыпали живыми цветами, и это было лучше, чем венки, хотя венки практичнее.

А потом я увидела Бога.

Он был молодой и красивый.

Я подошла к Нему в длинном блестящем платье и посмотрела в Его глаза.

– Прости меня, – сказала я.

– Люди просят, чтобы я оставил их на земле подольше, а ты взяла и ушла сама. Зачем?

– Я не видела выхода.

– А это выход?

– Здесь нет вариантов. Я устала от вариантов.

– А потерпеть не могла?

– Я не могла смириться и не могла ничего изменить.

Что-то тревожащее достало меня из прежнего существования, и я заплакала.

Он погладил меня по волосам:

– Не плачь, я жалею тебя. Видишь, я тебя жалею.

– Я Тебя звала. Я ждала, что Ты нас рассудишь. Почему Ты меня не слышал?

– Я тебя слышал. Я тебе отвечал: потерпи, все пройдет.

– А прошло бы?

– Ну конечно. И все еще было бы.

– Неужели было бы?

– И еще лучше, чем прежде.

– Но почему же я Тебя не слышала?

– Потому что Любовь в тебе была сильнее, чем Бог. Ты ее слышала.

Бог провел ладонью по моей щеке, стирая слезу.

Он был высокий, длинноволосый, похожий на современных молодых людей. Только глаза другие.

Над нами, как блестки на моем платье, искрилась звездная пыль.

– Что ты хочешь? – спросил Бог.

– Я хочу увидеть Его.

Бог повел меня по Млечному Пути. Потом остановился и, взмахнув рукой, выпустил мою душу.

Моя душа долго летела во мраке, потом окунулась в свет.

Покружилась над его домом и влетела в раскрытую форточку. Присела на подоконнике.

Он сидел за столом и играл с дочерью в «подкидного дурака».

Я осторожно подошла к нему и заглянула в карты.

Он проигрывал. А я не могла ему подсказать.


Он позвонил через два дня. Как обычно.

Я подняла трубку.

Он молчал. Но я его узнала. Я сказала:

– Вот я умру, и ты проиграешь свою жизнь.

– Ты помрешь, как же… – отозвался он. – Только обещаешь…

Мы снова замолчали. Мы умели вот так молчать подолгу, и нам не было скучно. Мы стояли по разные концы города и слушали дыхание друг друга.

Шла собака по роялю

– Сидоров!

– Я?

– Ты, кто же еще?

Сидоров медленно поднялся, на его лице остановились недоумение и недоверчивое выражение.

– Иди к доске, – пригласил Евгений.

– Зачем?

– Отвечать урок.

– Так вы же меня вчера вызывали, поставили «удовлетворительно»…

Сидоров произнес не «посредственно», а «удовлетворительно». Видимо, к своей тройке он относился с большой преданностью и уважением.

– Ну и что же, что вызывал, – строго сказал Евгений. – Меня и сегодня интересуют твои знания.

– А что, здесь, кроме меня, никого больше нет, что ли?

– Поторгуйся еще…

Сидоров отделился от своей парты и пошел к доске, сильно сутулясь и кренясь на одну сторону.

Повернулся лицом к классу. Постоял, возведя глаза к потолку.

– Я слушаю, – красивым басом произнес Евгений.

– «Узник». Пушкин. Нет… Пушкин. «Узник».

– Александр Сергеевич, – подсказал Евгений.

– Я знаю. – Сидоров отверг подсказку. – Александр Сергеич Пушкин. Стихотворение «Узник». «Сижу за решеткой в сырой темнице…»

– «В темнице сырой», – поправил Евгений.

– Я так и говорю…

– Продолжай…

– «Сижу за решеткой в темнице сырой. Вскормленный на воле орел молодой».

– «Вскормленный в неволе».

– Я так и говорю.

Евгений промолчал.

– Александр Сергеич Пушкин. Стихотворение «Узник». «Сижу за решеткой в темнице сырой. Вскормленный, – Сидоров чуть споткнулся, соображая, где вскормленный, – в неволе орел молодой. Мой грустный товарищ, махая крылом…»

– Кто машет крылом?

– Товарищ.

– Какой товарищ?

– Ну, орел…

– Правильно, – сказал Евгений. – Дальше.

– Вы все время перебиваете, я так не могу.

– Начни с начала.

– Александр Сергеич Пушкин. Стихотворение «Узник». «Сижу за решеткой в темнице сырой. Вскормленный в неволе орел молодой. Мой грустный товарищ, махая крылом…»

Сидоров прочно замолчал.

– Ты выучил?

– Я учил.

– Выучил или нет? – спросил Евгений и в этот момент почувствовал, как его сильно стукнули по спине возле шеи.

Он повел плечами и оглянулся.

…Не было ни класса, ни Сидорова.

Была комната с нежными сиреневато-розовыми обоями, мягкий, даже на глаз мягкий, диван – такие стоят в гостиных у миллионеров. А посреди комнаты стояла Касьянова с сиреневой челкой, в сизых джинсах и в тельняшке.

– Ты где? – спросила Касьянова, ее глаза цепко читали его лицо.

– На уроке, – сказал Евгений.

– Почему?

– Вчера Сидоров еле-еле двойку на тройку исправил. А сегодня я его опять спросил.

– Двойки, тройки… А я?

– И ты, – сказал Евгений, глядя в ее тревожные глаза.

– Ты любишь меня?

– Да.

Евгений не мог представить себе, что Касьяновой когда-то не было в его жизни или когда-нибудь не будет.

Такое же чувство он испытывал к дочери: было невероятно, что шесть лет назад ее не существовало в природе, и невероятно, что когда-нибудь, далеко после его жизни, окончится и ее жизнь.

– Если ты любишь меня, тогда зачем мы каждый день расстаемся?

– Но ведь мы каждый день встречаемся, – вывернулся Евгений, и она увидела, что он вывернулся.

Касьянова очень хорошо знала его лицо и душу и умела по лицу читать все движения его души, и ей невозможно было соврать. Такое постоянное соглядатайство было даже неудобно.

– Что ты хочешь? – спросил Евгений.

– Я хочу твою жизнь. В обмен на свою.

– Я сказал: со временем.

– Ты говоришь «со временем» только для того, чтобы ничего не решать сейчас.

– Не изводи меня. Я устал.

Евгений затрепетал веками и прикрыл глаза для того, чтобы уйти из-под прицела ее зрачков.

Она увидела его раздражение и трусоватость, и к горлу, как тошнота, подступила безысходность. Показалось, что вокруг сердца образовался вакуум, оно стало быстро расширяться, напряглось до предела и вот-вот лопнет с характерным треском, как воздушный шар.

Касьянова повернулась и осторожно, чтобы не лопнуло сердце, вышла из комнаты.

Евгений видел, как нетвердо она ступает и какой мальчишеский карман на ее джинсах с картинкой и кнопками.

Комната опустела. Евгений моментально соскучился и потащился за ней следом на кухню.

В детстве мать часто брала его с собой в магазин, но внутрь не пускала. Она не хотела, чтобы ребенок существовал в сутолоке, дышал микробами, и оставляла его на улице возле дверей. Он всегда оставался возле дверей и ждал, но в глубине души был уверен, что мать не вернется за ним, а уйдет другим ходом. Он ждал, и у него гудело под ложечкой от ужаса и вселенской тоски. И даже сейчас, через тридцать лет, он помнит это гудящее одиночество. Что-то отдаленно похожее Евгений испытывал, когда подолгу оставался без Касьяновой.

Касьянова стояла над кастрюлей и таращила глаза, удерживая слезы.

Причин для страданий, как казалось Евгению, у нее не было, а страдала она по-настоящему. Он подошел и погладил ее по волосам. Гладил, как собака, округлым движением, и рука была как лапа – округлая и тяжелая.

– Как мне убить тебя? – спросила Касьянова, доверчиво глядя ему в лицо.

– Отравить.

– Меня посадят в тюрьму, – не согласилась Касьянова.

– Тогда дай мне яд, я сам отравлюсь. Приду домой и отравлюсь.

– Ты струсишь. Или передумаешь. Я тебя знаю. Ты трусливый и нерешительный.

– И не жалко тебе меня? – обиделся Евгений.

– Нет. Не жалко.

– Почему?

– Потому что я надорвалась. Я все чаще ненавижу тебя.