А это вообще здорово — как твои родители горбатились до кровавых мозолей, чтобы ты мог стать тем, кто ты сейчас. Ничего, если я им медаль пошлю? Валяешь дурака со своими вонючими взрывчиками за восемьдесят долларов в неделю — да отец с братьями получают столько же, продав несколько своих свиней. А ты оскорбился, что тебе предложили работу задавать им корм, тебе же просто хотели дать передышку и чтобы я не убивалась на этом конвейере. Могу, кстати, еще добавить, что это была бы самая выгодная работа в твоей жизни.
Честное слово, ты меня утомил. И заруби себе на носу, если хочешь, чтобы я вернулась. Ни цента больше этому рыжебородому психу, который борется с твоим произношением. Поглядеть только, как он заходит с этим идиотским магнитофоном и декламирует свои заумные стишки да еще нос задирает выше крыши. Тоже мне, нашел дурачков. Это у него ты набрался всяких несусветных идей, а со своим новым акцентом разве что по морде схлопочешь, а может, и в тюрьму загремишь на пару-тройку деньков. И то и другое могло бы, кстати, пойти тебе на пользу. И нечего мне тут домострой разводить, всю работу по хозяйству делим пополам, это мое последнее слово.
Вот, я тоже высказалась и тоже готова начать с чистого листа. Но если мы и встретимся в воскресенье на Гранд-Сентрале, то ни к какому Джо не пойдем, тефтелями со спагетти ты не отделаешься, придумай чего получше. Иначе я тут же уеду обратно — причем одна.
Твоя любящая супруга, Сильвия
Dear Hugo (1955)
Перевод: Александр Гузман
Так я купил медвежонка
Я вошел в дверь с бумажкой в один фунт. Много раз сложенной и сжатой в цепком кулаке. Решил, что ведь ребенком ты бываешь раз и больше никогда уже. Как правило. Я оглядел все эти красные прыгучие штуковины, кубики, домики и глянцевитые куклы. И я сказал, а медвежонки есть у вас. Которых можно мыть.
Она с улыбкой двинулась и говорит, есть у меня как раз такой, из губки. Я объяснил, дескать, ребенку вынь да положь уютную зверюшку, чтоб с ней обняться. И я хочу такую вещь, чтоб надолго, ведь мы живем на барже, и разгуляться там ребенку негде.
Держа пушистую вещицу на ладони, я стиснул ее пальцами и говорю, сколько с меня. Гинея. Стало быть, фунт и еще шиллинг. Я так вздохнул, как будто напоследок перед смертью. По временам мне кажется, что фунтов на мою долю хватает, даже стопочкой сложены в столе: выдвинуть и любоваться. Но фунт — это фунт, даже и в стопочке. Хотя опять-таки, посмотришь ночью на это сонное сопящее личико, и вот слеза, в глазах все зыбится, а попросить игрушку, так ли это много. Причем не тот я человек, чтоб тратиться на фасонистые финтифлюшки. А этот медвежонок — он из губки, его можно мыть, и он будет служить годами. Что ж, мадам, получите с меня этот фунт.
С медведем, угнездившимся на сгибе локтя, я влез в автобус по имени двадцать второй. Сидел на верхнем этаже спереди, глядя вниз на залитые солнцем толпы. Лица у всех довольные. Чепчики и кудряшки так и мельтешат, снуют под ногами. А этот мишка — он даже прыгать может, и вообще он вечный. Сквозь скверик с фонтанчиком, накрапывающим посредине, и мимо места, где у них пара большущих пушек, которые так и кажется — вдруг как бабахнут. Дома подсвечены, чтоб подороже сдать, и кафетерии с налетом роскоши. Там болтовня, сигарный дым и хохот. Я всех люблю.
И вот приехал, этот уголочек у реки — мой дом, тут я соскакиваю и пробираюсь между грузовиками к своему судну, подрагивающему на волне. Мой гордый флаг реет на корме. Снизу слышится гулюканье матери над ребенком. Бывает, мне приходит в голову, что для отца я молод слишком, но уж назад не повернешь. Может быть, нынче к обеду отбивная, да с чесночком, а позже можно опять будет выйти и смотреть на реку, как мост вспыхивает огоньками — пузырьки света скачут по стали. Столько удовольствий еще ждут меня впереди.
По трапу вниз, кричу привет, я дома, ты погляди, что я принес, что будем делать, может быть, сразу ей дадим. Или отложим как сюрприз на утро. Он сколько стоит. Не скажу. Сколько. Гинею. О нет. О да. О господи. Он моется. Он что, из золота. Из губки.
В пенной лохани мы ее крутили и так и сяк, а после купанья уложили в кружевную колыбельку сказать спокойной ночи, мохнатый мишка. Она его и обнимала, и улыбалась, и целовала, и ножкой дергала. Я спел песенку про луну и говорю спите-спите, девочка и мишка. Пчелки жужжат, волки воют. А медвежонки денег стоят.
Как всегда в такие ночи, сонный и усталый, я лежал на спине, прислушиваясь к незнакомой мелодии, которую играли за рекою в парке, где сделан из воска домик и рвутся вверх фонтаны. Мимо проплывали баржи, буксиры гукали гудками, и по реке пробегали всплески. Потом опять-таки: когда подарку рады, затрат жалеть не надо.
В ту ночь я спал как убитый. А утром кровавое красное солнце. Я встал, метнул кофейник на плиту. Достал из нового холодильного кувшинчика масло, намазал им хлеб и все это накрыл кусочками салями. Потом вылез наверх понаблюдать, как ветер разносит облака из дымных жерл по всему небу. Часы напротив показывают восемь. Может, когда-нибудь и у меня будет свой садик и место, где вздохнуть.
Вскрики и всхлипы, тихие, едва слышны. Я не могу понять, за что хвататься, куда бежать. Услышал: бултыхнулось что-то, и вбежал в каюту. Девчушка у окна. Нигде никакого медвежонка. Скорее реквием. Нет, это не со мной, не может быть. Два уха меховых и два стеклянных глаза. Там, на вспухающей приливной глади. Стою, смотрю. Река мчит к морю. Один фунт, один шиллинг.
When I Bought a Bear (1955)
Перевод: Владимир Бошняк
Франц Ф
Он жил на Элдерберри-стрит, на западной окраине Бостона, на первом этаже, где была прежде лавка. Витрина, проходная комната, клетушка позади, вода только холодная. В подвале кто-то непрерывно гнал вино, и специфические ароматы проникали между досок пола. В маленькой темной кухоньке царило запустение, а когда Франц включал свет, полчища тараканов суетливо разбегались из раковины и исчезали в стене.
В комнате — той, что побольше, — имелась встроенная кушетка. На ней Франц спал. По стенам несколько полок с книгами, а в дальней комнатке — еще одна кровать. От взглядов с улицы жилище отделяли бамбуковые шторы. На полу широкий шерстяной ковер. Форпост одиночества. Если бы не шумные скандалы в остальных квартирах дома, а иногда на улице — по обе стороны.
Когда сна не было, Франц в шесть утра становился в дверях в тени проема послушать, как там и сям срываются будильники, печально испуская звон в распахнутые окна. Потом под душ, и в восемь пятьдесят — по будням ежедневно, — заправив портфель бумагами, себя овсянкой, он отбывал.
Элдерберри-стрит узка; два-три несоразмерных дерева, перегибаясь, суются ветками в проходы между домами. Цены пустующих квартир на стеклах окон выписаны мылом. Несколько зданий рухнули, и пустыри на их местах превращены в автостоянки. Франц Ф спускается к реке, мотая впереди себя портфелем, свободная рука снует вокруг лица, воюя с облачками мух, взмывающими словно соцветия с куч мусора при его приближении. У реки ветерок, сверкание воды и утренняя зелень.
Иногда он сзади обходил больницу, мимо красной кирпичной стены с громадой темных двустворчатых ворот. Если они бывали открыты, у крыльца дожидалась пустая каталка. Случалось, оттуда выкатывал черный фургон похоронного бюро, и служащий, шагая впереди, на узкой улице перекрывал движение. Выше ворот были большие окна, в которые Франц мог заглянуть с противоположной стороны дороги. Полки по стенам огромной комнаты и ряды бутылочек и склянок. Вот, стало быть, где все будем.
Больница простиралась до самой реки. Но тут уже травка, деревья, высокие балконы корпусов и окна со шторами. Сидит кто-нибудь в кресле с высокими колесами, читает. У этого входа всегда стояли несколько длинных дорогих автомобилей. Выглядит ободряюще. Внутри сверкающая стойка регистратуры в освещенном холле. Тут престарелым дамам в мехах и с палочками помогают осилить крыльцо их личные шоферы.
В самый жаркий полдень здесь, у реки, всегда свежо. Молоденькие клены простирают ветви над дорожками. Вечерами корпуса фабрики на той стороне ярко сияют неоновыми огнями, мерцают и колыхаются. По субботам и воскресеньям на реку выходят яхты. Белые бабочки-однокрылки.
За больницей была тюрьма. Решить, где оказаться лучше — в больнице или в тюрьме, — всегда непросто. Поразмыслив над этой проблемой всерьез, Франц выбрал тюрьму. От нее, по крайней мере, ближе к реке и рукой подать до станции метро. Коли уж стену как-то одолеешь, окажешься поблизости от городского транспорта. Мысль утешительная.
На ступеньках станционной платформы Франц — четкий черный силуэт, закованный в одиночество и викторианский костюм. В поезде он всегда уступит место женщине, тем самым вызывая в себе чувство, что все в мире по-прежнему, все в порядке. Путешествовали чаще всего длинные девицы с лошадиными лицами; они закидывали ногу на ногу, щедро щеголяя костлявыми коленками, на которые клали книжки. Если до работы оставалось время, Франц заходил выпить кофе на Гарвард-сквер. В эту лучшую пору утра, когда корпуса колледжей пробуждаются. От летнего хлопанья об асфальт голубых тапок. Контраст поразительный: после тесной полутьмы Элдерберри-стрит — эти просторно раскинувшиеся здания. Эти белозубые студенческие улыбки. Его поезд тормозит у последней станции, и уже даже воздух иной. Белые чистые стены подземного перехода. Журнальный киоск. Даже весы и автомат с жевательной резинкой окружены аурой чистоты. Тут он взвешивался (171 фунт) и покупал резинку.
Здание, где Франц Ф работал, сразу за площадью. На первый взгляд можно принять его за библиотеку. За стойкой при входе сидела молодая женщина, ее светлые волосы стянуты на затылке в узел. Франц входил, она ему кивала. Он приподнимал шляпу, слегка наклонял голову; не более. Как бы она не заподозрила притворство. Да и костюм. Не слишком ли обманом отдает. Каждое утро мимо нее он шествовал в надежде, что она задаст какой-нибудь вопрос. У него такой умный вид. Но ее лицо не выражало никаких эмоций, а звали ее Лидия.