Сан-Феличе. Книга первая — страница 54 из 197

нец монастыря святого Ефрема взимал со всех их товаров, и никому в голову не приходило восстать против этой повинности. Если фра Пачифико, выбрав какой-нибудь товар, замечал на лице того, кого он удостоил своим вниманием, некоторое неудовольствие, он вынимал из кармана роговую табакерку, узкую и глубокую, как ружейный патрон, и предлагал пострадавшему тоговцу понюшку табака, и редко случалось, чтоб эта особая милость не возвращала улыбку на лицо обиженного. Когда же этого оказывалось недостаточно, физиономия фра Пачифико, оставшегося таким же вспыльчивым, как прежде, вопреки его имени, из загорелой становилась серой, как зола; взор его начинал метать молнии, лавровая дубинка колотила по lastrico, и никогда не бывало, чтобы при виде этих трех грозных явлений к дурному католику не вернулось миролюбивое настроение и чтобы он с великой радостью не почтил бы святого Франциска самым упитанным своим гусем, самой душистой дыней, самым нежным мясом или самой свежей рыбой.

В тот день фра Пачифико, по обыкновению, углубился в лабиринт улочек, тянувшихся от Викариа до улицы Эджициака а Форчелла, останавливаясь лишь для того, чтобы одного благословить, другому дать возможность приложиться к рукаву своей рясы, а кому — назвать амбы, терны, кватерны и квины в предстоящей лотерее; затем он двинулся по виа Гранде, переулку Барретари и вышел на площадь Старого рынка как раз позади церквушки Святого Креста: причт ее хранит — не из благоговения, просто чтобы показывать любопытным — плаху с гербом, на которой герцог Анжуйский, смуглый монарх, по словам Виллани «мало спавший и никогда не смеявшийся», отрубил головы Конрадину и герцогу Австрийскому.

Миновав эту церквушку, фра Пачифико оказывался в совсем иной стране. Это истинный край молочных рек и кисельных берегов, где царство животное и царство растительное сливаются воедино, где хрюкают свиньи, кудахчут куры, гогочут гуси, поют петухи, кулдыкают индюки, крякают утки, воркуют голуби, где разложены золотисто-коричневые фазаны из Каподимонте, зайцы из Персано, перепелки с Мизенского мыса, куропатки из Ачерры, дрозды из Баньоли, а рядом с ними лежат на земле бекасы с болот Линколы и нырки с озера Аньяно, груды пунцового перца, темно-красных помидоров, корзины лиловой смоквы с Позиллипо и Поццуоли, изображение которой неаполитанцы в течение года выбивали на монетах как символ своей призрачной свободы; а над всем этим высились горы цветной капусты и брокколи, пирамиды арбузов и разных сортов дынь, башенки укропа и сельдерея.

Среди этих-то богатств фра Пачифико через каждые два дня и собирал урожай целыми корзинами.

И в тот день он собрал свою привычную десятину, но ему показалось, что над базаром нависла какая-то тревога. Торговцы что-то обсуждали, женщины перешептывались, дети собирали кучки из камней; к какому бы торговцу фра Пачифико ни подходил, тот, против обыкновения, не обращал особого внимания на снедь, овощи, дичь, фрукты, птицу, которые монах облюбовывал и складывал в свои корзины. Когда же корзины были уже на две трети полны, фра Пачифико подумал, что пора перейти к мясным рядам, и направился к Сан Джованни а Маре, где по преимуществу держали свои товары macellai и beccai, то есть мясники и убойщики баранов и козлов, — люди соприкасающихся профессий, однако в Неаполе обособленные одни от других. Итак, он направился к улице Сан Джованни а Маре, но и здесь народ почему-то не обращал на него никакого внимания. С самого его появления на Старом рынке ни одна женщина не обратилась к нему за благословением, ни один мужчина не попросил предсказать номера, на которые падут выигрыши в предстоящей лотерее.

Что же могло так занимать население старого Неаполя?

Фра Пачифико предстояло скоро узнать это, ибо со стороны улочки Меркато, выходящей одним концом на Старый рынок, а другим — на набережную, доносился сильный гул. Улочка эта в то время носила поэтичное название — переулок Соспири делл'Абиссо 40, но современный муниципалитет счел нужным лишить ее этого имени, которое объяснялось тем, что именно здесь проходили приговоренные к смерти, направляясь к обычному месту казни — Старому рынку; появляясь в этом переулке и впервые завидев плаху, они почти всегда испускали столь глубокий вздох, будто он исходил из бездны.

Путь фра Пачифико волей-неволей лежал именно по этому переулку, не говоря уже о том, что монах рассчитывал прихватить баранью ножку у одного мясника, чья лавочка находилась тут же на углу улицы Сант'Элиджио.

Таким образом, он неизбежно должен был узнать, что тут произошло.

А было это, по-видимому, нечто важное, ибо, по мере того как он приближался к улице Сант'Элиджио, толпа становилась все многочисленнее и выглядела все более взбудораженной; ему показалось, будто всюду слышатся произносимые с ненавистью слова «французы» и «якобинцы». Но толпа расступалась перед монахом с обычной почтительностью, а потому он довольно скоро добрался до лавки, где намеревался, как мы уже сказали, получить одну из семи или восьми бараньих ножек, которые на другой день должны были быть поданы к столу братии.

Лавочка оказалась полной мужчин и женщин, и все они вопили как одержимые.

— Эй, Беккайо! — крикнул монах.

Лавочница, растрепанная мегера с седыми и редкими волосами, узнала монаха по голосу и, растолкав спорщиков энергичными движениями локтей, кулаков и плеч, сказала ему:

— Проходите, отец мой. Сам Бог посылает вас к нам. Тут великая надобность в вас и в веревке святого Франциска! Посмотрите на бедного Беккайо!

Поручив Джакобино одному из подручных живодера, лавочница повела фра Пачифико в заднюю комнату, где лежал на постели окровавленный Беккайо: его лицо было рассечено от виска до губ.

XXIX. АССУНТА

Именно несчастье, случившееся с Беккайо, взбудоражило Старый рынок; оттого и стоял такой гул на улице Сант'Элиджио и в улочке Соспири делл'Абиссо.

Но как легко себе представить, несчастье это истолковывали на сотню ладов.

Беккайо, у которого оказалась разрезана щека, выбито три зуба, поранен язык, не мог или не пожелал дать точных разъяснений. Только слова «giacobini» и «francesi», которые он прошептал, давали повод предполагать, что так отделали его неаполитанские якобинцы, друзья французов.

Ходил слух и о том, что одного из друзей Беккайо нашли мертвым на месте схватки и еще двое других были ранены, причем один так тяжело, что ночью он скончался.

Каждый высказывал свое мнение об этом случае и о том, чем он был вызван, и болтовня пятисот-шестисот человек, собравшихся тут, сливалась в единый гул, еще издали услышанный фра Пачифико, когда он направлялся к лавке убойщика баранов.

Только один юноша, лет двадцати шести — двадцати восьми, стоял молча, в задумчивости прислонясь к двери. Но многие суждения присутствовавших, а особенно толки о том, будто Беккайо и его трое товарищей, возвращаясь из таверны Скьява, подверглись возле Львиного фонтана нападению пятнадцати злодеев, вызывали у него смешок, и он так многозначительно пожимал плечами, что это равнялось самому решительному опровержению.

— Почему ты смеешься и пожимаешь плечами? — спросил его приятель по имени Антонио Авелла, которого все звали Пальюкелла по привычке, свойственной неаполитанскому простонародью, давать каждому прозвище соответственно его внешности или нраву.

— Смеюсь, потому что мне хочется смеяться, — ответил молодой человек, — а плечами пожимаю потому, что это мне нравится. Вам никто не запретит говорить всякий вздор, мне же никто не запретит смеяться над ним.

— Если ты убежден, что мы говорим вздор, значит, ты осведомлен лучше нас?

— Быть осведомленным лучше тебя не так-то уж трудно, Пальюкелла. Надо только уметь читать.

— Я не научился читать потому, что не было у меня случая, — отвечал тот, кого упрекнули в его невежестве, а упрекнул его не кто иной, как наш друг Микеле. — У тебя-то возможность была, это не так уж трудно, если молочная сестра — богачка, да еще замужем за ученым. А презирать товарищей из-за этого все-таки не следует.

— Я не презираю тебя, Пальюкелла, откуда ты это взял? Ты славный, добрый малый, и уж если бы у меня было что сказать, так я тебе первому бы и выложил.

Вероятно, он и в самом деле доказал бы приятелю, насколько он ему доверяет, и вытащил бы его из толпы, чтобы рассказать кое-какие известные ему подробности, но в этот миг на плечо Микеле легла чья-то тяжелая рука.

Он обернулся и вздрогнул.

— Если бы ты что-то знал, ему сказал бы первому? — обратился к насмешнику человек, положивший ему на плечо свою увесистую руку. — Но учти, если тебе кое-что известно, в чем я сильно сомневаюсь, и ты это выболтаешь кому бы то ни было, то поистине заслужишь прозвище Микеле-дурачок.

— Паскуале Де Симоне! — прошептал Микеле.

— Поверь, лучше бы тебе сходить в церковь Мадонны дель Кармине, — продолжал сбир, — там сейчас молится Ассунта. Ты ведь утром не застал ее дома, что и привело тебя в такое дурное настроение. Вот и шел бы туда, чем торчать здесь и толковать о том, чего ты, к великому своему счастью, не видел.

— Вы правы, синьор Паскуале, — отвечал Микеле, весь дрожа. — Иду. Только дозвольте мне пробраться.

Паскуале посторонился, оставив между стеной и собою лазейку, через которую мог бы пролезть разве что десятилетний ребенок. Микеле прошел через нее легко — так он съежился со страху.

— Уж конечно, не расскажу! — шептал он, поспешно, не оглядываясь, шагая по направлению к церкви дель Кармине. — Буду помалкивать, не скажу ни слова, можешь быть спокоен, господин Кинжал! Скорее язык себе отрежу… Но и немой заговорит, слушая, как они уверяют, будто на них напали пятнадцать человек, в то время как на самом-то деле это они вшестером навалились на одного. Как бы то ни было, ни французов, ни якобинцев я не люблю, но еще противнее мне сбиры и sorici 41, и я рад, что тот француз их немного потрепал. Из шести — двое убитых и двое раненых — viva San Gennaro! Что и говорить, уж этот-то не может пожаловаться ни на ревматизм в руках, ни на подагру в пальцах.