— Слушай, Андреа, слушай, — шепнул отец. Песня продолжалась:
Когда ему сдался Кротоне, Над Альтамурой грянул гром, Вперед идет он непреклонно, И сгинет дьявол разъяренный! Увидим, если доживем!
— Слышишь, отец? — сказал молодой человек. — Кардинал взял Кротоне и Альтамуру!
Певец продолжал:
Вчера он вышел из Ночеры, Ночует в Ноле, а потом Во имя короля и веры Восставшим будет мстить без меры! Увидим, если доживем!
— Слышишь, отец, — радостно прошептал молодой человек. — Он в Ноле.
— Да, я понял, — отвечал старик. — Но от Нолы до Неаполя, пожалуй, так же далеко, как от Нолы до Палермо.
Как бы в ответ на выраженное стариком беспокойство, голос пропел:
Чтоб выполнить свои задачи,
К нам двинется он завтра днем.
В три дня он так или иначе
Неаполь все ж принудит к сдаче!
Увидим, если доживем!56
Едва отзвучал последний куплет, как молодой человек отпустил решетку и спрыгнул на свою постель; в коридоре послышались шаги — все ближе и ближе к двери камеры.
При тусклом свете подвешенной к потолку лампы отец и сын успели только обменяться взглядом. Обыкновенно в такой час к ним в темницу никто не спускался, а, как известно, узников тревожит каждый непривычный звук.
Дверь камеры отворилась, и пленники увидели в коридоре дюжину вооруженных солдат. Властный голос произнес:
— Вставайте, одевайтесь и следуйте за нами.
— Половина дела уже сделана, — весело откликнулся молодой человек, — вам не придется долго ждать.
Старик поднялся молча. Странно: тот, кто прожил дольше, казалось, больше дорожил жизнью.
— Куда вы нас поведете? — спросил он слегка дрогнувшим голосом.
— В суд, — отвечал офицер.
— Гм! Если так, боюсь, как бы он не опоздал, — сказал Андреа.
— Кто? — спросил офицер, подумавший, что это замечание обращено к нему.
— О, — небрежно бросил молодой человек, — некто, кого вы не знаете, мы с отцом говорили о нем перед вашим приходом.
Суд, перед которым должны были предстать оба обвиняемых, сменил собою тот, что карал за преступления против королевского величества; этот новый суд карал за преступления против нации.
Возглавлял его знаменитый адвокат по имени Винченцо Лупо.
Суд состоял из четырех членов и председателя и заседал на сей раз в Кастель Нуово, чтобы не надо было препровождать обвиняемых в Викариа, рискуя вызвать какие-нибудь беспорядки в городе.
Узники поднялись на третий этаж и были введены в зал суда.
Все пять членов суда, общественный обвинитель и секретарь, а также судебные приставы уже сидели на своих местах.
Две скамьи, вернее, два табурета ждали обвиняемых.
Официально назначенные защитники расположились в креслах, поставленных справа и слева от этих табуретов.
То были два лучших столичных правоведа Марио Пага-но и Франческо Конфорти.
Обвиняемые отвесили правоведам самый почтительный поклон. Этим они признавали, что для их защиты избраны подлинные корифеи юстиции, хоть и придерживающиеся прямо противоположных политических убеждений.
— Граждане Симоне и Андреа Беккер! — обратился к обвиняемым председатель. — Вам дается полчаса для совещания с вашими защитниками.
Андреа поклонился.
— Господа, — сказал он, — примите мою благодарность за то, что вы не только предоставили нам с отцом возможность защиты, но и передали эту защиту в умелые руки. Однако я думаю, что дело не потребует выступления третьих лиц. Впрочем, это отнюдь не умаляет моей признательности господам, соблаговолившим обременить себя столь безнадежной задачей. А теперь вот что. В тюрьму за нами пришли в такой час, когда мы этого меньше всего ожидали, так что ни отец, ни я не успели выработать какого бы то ни было плана защиты. Поэтому я прошу вас вместо получаса для совещания с защитниками дать нам пять минут для разговора друг с другом. В столь серьезном деле нам необходимо посоветоваться.
— Хорошо, гражданин Беккер.
Двое защитников удалились; судьи начали переговариваться вполголоса, повернувшись друг к другу; секретарь и приставы вышли.
Отец и сын обменялись несколькими словами и, прежде чем истекли испрошенные пять минут, обратились к суду.
— Господин председатель, — сказал Андреа, — мы готовы.
Председатель зазвонил в колокольчик, призывая всех сесть на свои места, а секретарю и приставам — вернуться в зал.
К обвиняемым приблизились их защитники. Через несколько секунд был установлен прежний порядок.
Прежде чем опуститься на свой табурет, Симоне Беккер сказал:
— Господа, я уроженец Франкфурта и плохо, с трудом говорю по-итальянски. Поэтому я буду молчать; но мой сын родился в Неаполе, и он будет защищать нас обоих; дела наши одинаковы, так что и судить нас надо одновременно. Нас объединяет одно и то же преступление, если считать, что преступно любить своего короля, и поэтому мы не должны быть разделены и в наказании. Говори, Андреа: что бы ты ни сказал, будет хорошо сказано, что бы ты ни сделал, будет хорошо сделано.
И старик сел на свое место.
Тогда поднялся его сын и заговорил с удивительной простотою.
— Моего отца зовут Якоб Симон, а меня — Иоганн Ан-дреас Беккер; ему пятьдесят девять лет, мне двадцать семь; мы живем в доме номер тридцать два по улице Медина; мы банкиры его величества Фердинанда. Я с детства приучен почитать короля и уважать его власть, и теперь, когда эта власть свергнута, а король отбыл, у меня, как и у моего отца, только одно желание — восстановить королевскую власть и вернуть короля. С этой целью мы устроили заговор, то есть мы хотели ниспровегнуть Республику. Мы прекрасно знали, что рискуем головой, но верили, что таков наш долг. На нас донесли, нас арестовали и отправили в тюрьму. Сегодня вечером нас извлекли из темницы и привели сюда, чтобы допросить. Но допрос не нужен. Я сказал правду.
Ошеломленные судьи, председатель, общественный обвинитель, секретарь, судебные приставы и адвокаты молча слушали молодого человека, а старик с неизъяснимой гордостью смотрел на него и кивал, подтверждая каждое его слово.
— Но, несчастный, — произнес Марио Пагано, — вы делаете всякую защиту невозможной.
— Вы оказали бы мне своей защитой большую честь, господин Пагано, но я не хочу, чтобы меня защищали. Если Республике нужны примеры самоотверженности, то королевской власти нужны примеры верности. Сейчас столкнулись два разных принципа — божественное право и право народное; может быть, им предстоит бороться еще целые столетия, надо, чтобы у них были свои герои и свои мученики.
— Однако же не может быть, что вам нечего сказать в свое оправдание, гражданин Беккер, — настаивал Марио.
— Нечего, сударь, совершенно нечего. Я виновен в полном смысле слова, и у меня нет иных оправданий, кроме одного: король Фердинанд всегда был добр к моему отцу, и мы, отец и я, сохраним преданность ему до самой смерти.
— До самой смерти, — повторил старый Симоне Беккер, все так же кивая и жестами одобряя слова сына.
— Значит, гражданин Андреа, — сказал судья, — вы явились сюда не только в уверенности, что будете осуждены, но и желая быть осужденным?
— Я шел к вам, гражданин председатель, как человек, знающий, что, идя к вам, он делает первый шаг к эшафоту.
— Иными словами, вы пришли с убеждением, что душа й совесть наши повелевают нам присудить вас к смерти?
— Если бы наш заговор удался, мы присудили бы к смерти вас.
— Значит, вы собирались перебить патриотов?
— По меньшей мере, пятьдесят из них должны были погибнуть.
— Но вы не одни совершили бы это злодейство?
— Все роялисты Неаполя, а их больше, нежели вы думаете, присоединились бы к нам.
— Разумеется, бесполезно спрашивать у вас имена этих верных слуг королевской власти?
— Вы нашли предателей, которые выдали нас; найдите предателей, которые выдадут всех остальных. А мы принесли в жертву наши жизни.
— Мы это сделали, — подтвердил старик.
— Тогда нам остается только вынести решение, — проговорил председатель.
— Прошу прощения, — вмешался Марио Пагано, — вам еще надобно выслушать меня.
Андреа с удивлением обернулся к знаменитому правоведу.
— Как же вы станете защищать человека, который не желает защиты и требует заслуженной им меры наказания? — спросил председатель.
— Я не стану защищать обвиняемого, я выступлю против меры наказания.
И Пагано с блестящим красноречием начал доказывать, что должна быть разница между кодексом абсолютной монархии и законодательством свободного народа. Он сказал, что пушки и эшафот — это последние доводы тиранов, тогда как высшая справедливость освобожденных народов не в насилии, а в убеждении; рабы грубой силы, говорил он, испытывают вечную вражду к господам, а те, кого убедили разумными доводами, из врагов становятся приверженцами. Он ссылался то на Филанджери, то на Беккариа, двух недавно угасших светочей мысли, употребивших всю мощь своего гения для борьбы против смертной казни, этой варварской и бессмысленной, по их убеждению, меры. Он напомнил, что Робеспьер, вскормленный книгами этих двух итальянских юристов, ученик женевского философа, требовал у Законодательного собрания отмены смертной казни. Взывая к сердцам судей, Пагано торжественно вопросил: разве была бы Французская революция менее великой, стань она не столь кровавой в случае, если бы предложение Робеспьера было принято? Разве не оставил бы Робеспьер по себе более светлую память, уничтожив смертную казнь, вместо того чтобы ее применять? Оратор нарисовал яркую картину четырехмесячного существования Партенопейской республики, чистой и не запятнанной кровопролитием, тогда как реакция шла в наступление против Республики, усеивая свой путь трупами. Стоило ли ждать последнего часа свободы, чтобы обесчестить свой алтарь человеческой жертвой? Наконец, Пагано использовал все примеры, взятые из мировой истории, в которых могли черпать вдохновение могучее слово и широкая образованность, и завершил свою речь братским призывом — раскрыл объятия Андреа Беккеру, прося обменяться с ним поцелуем мира.