Умершую завернули в желтое, бритоголовый опустился подле нее на колени и обрызгал тело священной водой. Держа руки ковшиком, он осторожно полил щеки и лоб, потом бережно промокнул краем рукава ухо, где, должно быть, собралось немного воды. Наблюдая за ним, я решила, что этот человек любил покойную. Может, сын? Обмакнув два пальца в горшочек, мужчина нанес на лоб умершей немного сандаловой пасты, после чего другие члены семьи помогли поднять ее на бамбуковые носилки. Тело укрыли розами, жасмином, ноготками, так что оно все, кроме лица, оказалось буквально погребенным под грудой цветов.
Мужчины пристроили носилки на плечи, один взял барабан, и процессия направилась к месту кремации под медленный похоронный ритм. Лишь когда они проходили мимо, я с изумлением увидела, что умершая совсем еще юная. И бритый мужчина, вероятно, не сын ей, а муж. Разумеется, я тут же представила, как Мартин подобным же образом готовит мое тело, а я — его.
Я смотрела им вслед, и грудь моя стеснилась.
Мы смертны.
Эта мысль, простая и обыденная, вдруг наполнилась реальностью, чувствами. На меня будто налетел поезд. Я стояла, пытаясь сосредоточиться на том, что по-настоящему важно в моей жизни. Билли и Мартин. Вот так.
Пока я примирялась с реальностью смерти, что-то тяжелое ударило меня в затылок, едва не сбив с ног. Я обернулась и увидела обезьяну, сидевшую в нескольких шагах от меня, в лапах она держала мои очки. А я и забыла про них. Рыжевато-бурая, со сморщенной нахальной физиономией, обезьяна крутила очки, точно дразня меня. Воришка, должно быть, сидела на крыше или на дереве, выжидая удобный момент. Я посмотрела на эту инкарнацию Ханумана и внезапно, быть может благодаря тому, что смотрела теперь на мир без очков, осознала, сколь тщетны чувства вины и сожаления. У нас просто разный счет времени.
Потеря очков не сильно меня расстроила. Сама не знаю почему, я решила заглянуть и в буддийский храм. Гарри ползал на коленях у ног Будды, поправляя разбросанные подношения, собирая в бумажный мешок засохшие яблочные ломтики и пожухлые цветы и напевая песенку из «Волшебника страны Оз»: «Мы идем к волшебнику…» Такой забавный.
— Привет, Гарри.
Он замер и повернулся:
— Эви. Рад вас видеть.
— Надеюсь, не помешала.
— Вовсе нет. — Его лицо расползлось в мягкой улыбке. — Чем могу помочь?
Я хотела спросить, почему мы все должны умереть и что нам нужно делать при жизни, но сказала другое:
— Я по поводу того перевода с урду.
— А, да. Это интересно, очень интересно. — Гарри опустил мешок с мусором и вытер руки. — Речь в тех записях идет о случае сати, имевшем место в 1858-м.
— Сати?
— Это ритуал самосожжения вдовы вместе с мужем на похоронном костре.
Я зябко поежилась:
— Разве этот ритуал не запретили?
— Запретили. Кажется, в 1848-м. Но… он жив и по сей день.
По рукам побежали мурашки. Перед глазами, как ни пыталась я отключить воображение, возник почерневший, сморщенный труп Мартина на высоком похоронном костре. Я точно знала, что никогда бы не пошла за ним в огонь, и нисколько не сомневалась, что и он не пожелал бы этого.
— Но почему женщины делают это?
Гарри помедлил, прежде чем ответить:
— Традиция. Чувство обреченности. Вдовы, пожертвовавшие собой, дабы почтить память мужа, считаются мученицами. — Он задумался. — Сати совершают женщины всех каст, хотя, строго говоря, его не совершают — в него, скорее, впадают, как в состояние благодати. Разумеется, мотивы далеко не всегда столь возвышенные и благородные. Иногда. Если вдове грозит бедность, даже нищета… да. Ганди говорит, что бедность есть наихудшая форма насилия.
Интересно, взошла ли вдова на костер спокойно и достойно или бросилась в пламя сломя голову? Могли ли ее принудить или опоить? Потеряла ли она сознание от дыма или кричала, когда ее коснулся огонь? Думать об этом не хотелось.
— Но какое отношение имела к этому Адела Уинфилд?
— Судя по всему, мисс Уинфилд присутствовала при сати.
— Почему? Кого кремировали?
— В записи говорится лишь о присутствии мисс Уинфилд. Что само по себе довольно странно. Индийским женщинам не дозволяется даже стоять вблизи костра. Присутствие же на похоронах англичанки — событие экстраординарное.
— Не могу даже представить такое. Сознательно пойти на то, чтобы сгореть заживо…
— Есть вещи похуже смерти.
Я как будто почувствовала на себе взгляд Будды.
— Реинкарнация?
— Нет. — Гарри решительно покачал головой. — Смысл реинкарнации — пройти так далеко, чтобы потребности в дальнейшей реинкарнации уже не было.
— Так вы стремитесь к забытью?
— Я бы, пожалуй, назвал это умиротворенностью. — Гарри помолчал. — Извините, заболтался. — Он улыбнулся: — Что-нибудь еще?
Прогоняет? Я покачала головой:
— Спасибо. Вы были очень добры.
— Тогда давайте попрощаемся. Я слишком долго оставался в ашраме, пытаясь быть кем-то, кем не являюсь. На следующей неделе уезжаю к Ганди в Калькутту. Пора браться за дело.
У меня дрогнуло сердце.
— Разве в Калькутте не опасно?
— Жизнь вообще опасна. — Он наклонил голову, словно разговаривал с ребенком. — Но каким станет мир, если мы будем заботиться только о собственной безопасности?
Глава 35
Билли с коробкой уже отправились спать, когда из клуба вернулся Мартин. Я стояла на веранде, смотрела, как он заводит «паккард» в старую конюшню, как идет потом через двор под начавшимся дождем. Он взбежал по ступенькам, потряс головой, точно промокший пес, снял очки, и я пожалела, что оборвала его утром, не дала рассказать про сон. Я встретила его на верхней ступеньке и поцеловала в щеку — он вздрогнул и как будто смутился.
В комнате Мартин переоделся в сухое и поставил пластинку Этель Уотерс, «Штормовая погода». Голос хора — горестная песнь об утерянной любви и нескончаемом дожде — как удар в лицо.
Мартин вытянулся на диване, но, когда я прилегла с другой стороны и игриво потерлась ногами о его ноги, перебрался в кресло. Влажная дневная духота не отступала; мы слушали, как дождь стучит по крыше и Этель все горюет по любимому. Серые и зеленые водяные стены сомкнулись со всех сторон, заключив нас в жаркую, липкую ловушку. Песня закончилась вместе с дождем, и откуда-то со стороны, может быть из соседнего дома, до нас долетел другой жалобный женский голос. Слушать эту священную рагу было куда приятнее, чем горести Этель.
— Мне здесь нравится, — сказала я.
— Да. Захватывает сильно.
— Расскажи про сон. Тот, хороший.
Мартин поднялся и поставил другую пластинку — «Все не так, как было» Дюка Эллингтона.
— Вообще-то, я его уже не помню, осталось только ощущение. Я играл на пианино, и мне было… я чувствовал себя так, как раньше… до Эльзы.
— Значит, ты все еще можешь радоваться.
— Только во сне.
— Нет. Все вернется, если ты простишь себя.
Он метнул в меня испепеляющий взгляд.
— Начиталась Роберта Кольера?[29] Бла-бла-бла, ты это можешь и прочая муть?
— Не говори со мной так.
Резкость в моем голосе заставила его воздержаться от продолжения. Мы молчали. Наконец пластинка кончилась, игла соскочила с дорожки.
— Это невыносимо, — сказала я.
— Поставлю другую.
— Я не о пластинке.
Мартин все равно поднялся и подошел к патефону.
— Я рассказал тебе о войне. Разве ты не этого хотела? — Он поднял патефонную головку, осторожно опустил ее на держатель, взял конверт.
— Я хочу, чтобы ты прекратил себя наказывать.
— Ты все выдумываешь. — Бережно вложив пластинку в конверт, стал рассматривать фотографию — обаятельный и невозмутимый Дюк за пианино.
Я села и твердо посмотрела на него:
— Ты хочешь наказать себя, но наказываешь нас. Тебе нужно перестать злиться.
— Послушать тебя — все так просто.
— Может, оно и есть просто.
— Нет.
— Но…
— Ладно. Хватит. — Он отложил конверт. — Похоже, я знаю, где Спайк.
— Что? — Я понимала, что Мартин уходит от разговора, но сейчас это было не главное. — Спайк?
— Я расспрашиваю в домах, где бываю, не слышали ли они о случившемся. В одном мне сказали, что знают мальчишку, который это сделал.
— И где Спайк?
Мартин закурил биди и сел.
— Фамилия отца мальчика — Матар. Но живут они в опасном районе.
— Вот как…
— Место неприятное. Трущобы, теснота, грязь. Индусы, мусульмане, все вместе. Ты туда идти не захочешь.
— Понимать надо так, что это ты не хочешь, чтобы я туда шла. — Воинственность, бурлившая внутри меня, всколыхнулась, готовая вылететь как пробка из бутылки. Но я вспомнила тело на похоронных носилках… у нас нет времени. Мартин поднес к носу стакан, и этот обыденный, такой знакомый жест мгновенно смыл мою злость и глубоко меня тронул.
— Именно так. Я справлюсь сам. — Он поднял ладонь, остановив мои возражения, и я поняла, что упускаю возможность сделать что-то вместе с ним, для нас.
— Позволь мне пойти с тобой. Пожалуйста. Это важно. Обещаю не разговаривать и во всем тебя слушаться, но только позволь мне пойти с тобой.
Он глубоко затянулся и выдохнул.
— Глава семьи — пьяница, мать промышляет по мелочи на черном рынке. Собирает окурки и веревки, всякий хлам, что под руку попадет, а потом ходит по домам, продает как настоящий разносчик. Случаются и удачные сделки — на шалях или чем-нибудь особенном с севера, но толку мало, потому что муж пропивает все быстрее, чем она зарабатывает. Семья, по сути, нищая, и живут они среди таких же отчаявшихся. Поладить с ними нелегко. И требовать что-то тоже бессмысленно.
— Это и не обязательно. Попробуем решить дело по-хорошему. Они ведь бедные, да? Мы им заплатим. — Я потянулась к нему, но он отстранился. Мне снова вспомнилась та мертвая, погребенная в цветах женщина и строчки из Руми. Вспомнились Фелисити и Адела, выбравшие жизнь на своих условиях, выбравшие радость. — Мы можем выбирать.