Сандро из Чегема — страница 155 из 278

Корова уже паслась, жадно щипля росистую траву, словно наверстывая все, что недоела за время болезни Собака сидела у порога кухонной веранды и с некоторой сумрачностью следила за своим хозяином, как бы осуждая неприятную необычность происходящего.

Кязым сейчас, сильно запрокинувшись назад, долго тянул из своего стакана. Чувствовалось, что сосуд, в который втекает вино, уже с трудом вмещает жидкость, и Кязым, запрокидываясь все дальше и дальше назад, тянул и тянул из стакана, словно в этой позе выискивал в себе пространство, еще не заполненное вином.

Бахут, в отличие от Кязыма, был среднего роста и плотненький.

В белом полотняном кителе и в шапке-сванке, надвинутой на масличные глаза, он сейчас с некоторой блудливой хитрецой следил, чем окончится состязание Кязыма со стаканом.

Это выражение не осталось не замеченным Кязымом, и он, допив свой стакан, выпрямился и, смеясь не только глазами как обычно, посмотрел на Бахута.

– Ты думаешь, я не знаю, что ты сейчас думал? – сказал он.

– Ничего я сейчас не думал, – отвечал Бахут, убирая с лица остатки блудливого выражения.

– Ох, Бахут, – сказал Кязым, – ты сейчас думал: неужели Кязым не опрокинется назад!

– Ничего я такого не думал! – сказал Бахут. Кязыму было ужасно весело от мысли, что Бахут ждал, что он опрокинется, а вот он взял да и не опрокинулся. Но еще веселее ему было оттого, что Бахут теперь ни за что в этом не признается.

– Неужели, – сказал Кязым, – ты один раз в жизни не можешь честно сказать правду: «Да, я ждал, что ты опрокинешься!»

– Я честно говорю, – сказал Бахут, – я не ждал, что ты опрокинешься!

– Ох, Бахут! Ох, Бахут, – покачал головой Кязым, – почему один раз в жизни честно не скажешь: «Да, я ждал, что ты опрокинешься!»

Бахут понял, что теперь Кязым от него не отстанет.

– Подумаешь, «опрокинешься», – ворчливо заметил Бахут, – ничего страшного – трава.

– Значит, ты все-таки ждал, что я опрокинусь!

– Ничего не ждал, кацо! Но если б даже опрокинулся, ничего страшного – трава!

– Ах ты, мой толстячок! Учти, что я все твои хитрости заранее знаю!

– Ты знаешь кто такой? – сказал Бахут.

– Кто? – заинтересовался Кязым, поднося кувшинчик к его стакану.

– Ты сушеная змея, – сказал Бахут, отстраняя от кувшина свой наполнившийся стакан.

– Почему? – заинтересовался Кязым, наполнив свой стакан.

– Что ты кушаешь – тебя кушает! Что ты пьешь – тебя пьет! – торжественно заявил Бахут.

– Почему то, что я пью, меня пьет? – заинтересовался Кязым.

– Вот ты всю ночь пил, а живот у тебя где? – спросил Бахут и стал дергать Кязыма за свободный ремешок на его впалом животе. – Куда пошло то, что ты пил?

– Куда надо, туда пошло, – сказал Кязым, несколько отступая под напором Бахута.

– Ты сушеная змея, – повторил Бахут понравившееся ему определение, радуясь, что он теперь атакует, – ты жестокий! Ты своих детей ни разу на колени не сажал! Если ты честный человек, скажи: ты хоть один раз в жизни сажал на колени своего ребенка?

– Нет, – сказал Кязым, – мы детей в строгости содержим. Абхазцы говорят: «Посади ребенка на колени, он повиснет у тебя на усах».

– Вот я и говорю, – нажимал Бахут, – у вас, у абхазцев, жестокие законы!

– Ах ты, эндурец! – сказал Кязым.

– Я не эндурец, – гордо возразил Бахут, – я мингрелец!

– Нет, ты эндурец, – сказал Кязым, чувствуя, что теперь он может перейти в наступление, – я один знаю, что ты эндурец.

– Нет, – гордо ответил Бахут, – я мингрелец. Я мингрельцем родился и мингрельцем умру.

– Нет, – сказал Кязым, – ты мингрельцем родился, но умрешь эндурцем.

– Это у твоего брата Сандро, – вдруг вспомнил Бахут, – жена эндурка.

Маслянистые глазки Бахута засияли: мол, посмотрим, что ты теперь скажешь.

– Мой брат Сандро, – сказал Кязым, – сам первый эндурец!

Такой оборот дела показался Бахуту чересчур неожиданным, и он немного подумал.

– Значит, ты признаешь, – сказал он, – что твой брат Сандро эндурец?

– Конечно, – сказал Кязым, – мой брат Сандро первый эндурец в мире. Нет, второй эндурец. Первый в Москве сидит.

– Но раз твой брат Сандро эндурец, – радостно воскликнул Бахут, – значит, ты тоже эндурец!

– Нет, – сказал Кязым, – я не эндурец. Я единственный неэндурец в мире. Кругом одни эндурцы. От Чегема до Москвы одни эндурцы! Только я один не эндурец!

– Ох, не заносись, Кезым! – крикнул Бахут, помахивая пустым стаканом перед его лицом, – Ты, когда выпьешь, всегда заносишься! Я ненавижу, когда кто-нибудь заносится!

Уахоле, уахоле, цодареко… – не слушая его, запел Кязым мингрельскую песню, и Бахут, не успев изменить гневного выражения лица, как бы подхваченный струёй мелодии, стал подпевать. Немного попев, они снова выпили по стаканчику.

– Но иногда мне кажется, – сказал Кязым, как бы смягчившись после пения, – что я тоже эндурец.

– Почему? – сочувственно спросил у него Бахут.

– Потому что не у кого спросить, – сказал Кязым, – эндурец я или нет. Кругом одни эндурцы, а они правду тебе никогда не скажут. А чтобы узнать, превратился я в эндурца или нет, нужен хотя бы еще один неэндурец, который скажет тебе правду. Но второго неэндурца нет, потому я иногда думаю, что я тоже стал эндурцем.

Тут Бахут понял, что Кязым обманул его своим притворным смирением.

– Ты опять заносишься, Кезым! – стал подступаться он к нему. – Я ненавижу, когда кто-нибудь заносится. Подумаешь, этого дурака Теймыра обманул! Он даже прокушать деньги не смог! Крысы съели половину! У тебя нет причины заноситься! А ты, когда выпьешь, сразу заносишься!

О райда Гудиса-хаца, эй…

О райда сиуа райда, О райда э-эй…

запел Кязым абхазскую песню, и Бахут некоторое время сумрачно молчал, а потом не выдержал и подхватил песню, все еще сердито поглядывая на Кязыма.

Немного попев, они еще раз выпили по стаканчику. И когда Кязым пил свой стакан, он слышал в тишине прерывистый сочный звук, с которым Рыжуха рвала росистую траву. Звук этот был ему приятен, и порой, пока он пил свой стакан, звук наплывал с такой отчетливостью, как будто корова рвала траву у самого его уха.

Он знал, что такое бывает после крепкой выпивки. И он подумал: для того и существует крепкая выпивка, чтобы приближать то, что приятно душе, и отдалять то, что ей неприятно. А те, кто говорит, что это нехорошо, пусть придумывают такое средство, чтобы человек иногда мог отдалять от души то, что ей неприятно, и приближать то, что ей приятно. А если не могут придумать – пусть заткнутся.

На востоке сквозь ветви яблони чуть порозовело небо. Свежий, предутренний ветерок прошелестел в листьях грецких орехов и яблони и словно откачнул вместе с ветками птичий щебет и снова приблизил.

Два паданца один за другим – тук! тук! – упали с яблони, и через долгое мгновенье, словно решалось, падать ему или нет, последовало третье яблоко, явно более крупное – шлеп! И снова все затихло. Только птичий щебет и сочный приближающийся звук пасущейся коровы. Буйволица на скотном дворе встала на ноги, подошла к ореховому дереву и, выбрав особенно шершавое место на его коре, стала, мерно покачиваясь, чесать свой бок. К щебету птиц и сочному звуку обрываемой травы прибавился шуршащий звук, исходящий от буйволицы, почесывающей свою толстую шкуру: шшша, шшша, шшша.

Кязым знал, что это теперь надолго. И ему было легко, весело, и он очень любил Бахута, и поэтому ему сейчас захотелось подковырнуть его с другой стороны.

– Бахут, – сказал Кязым, – ты сколько языков знаешь?

– Столько же, сколько и ты, – ответил Бахут.

– Нет, – сказал Кязым, – ты на один меньше знаешь.

– Давай посчитаем, – сказал Бахут, – говори, сколько ты знаешь!

– Я знаю абхазский, – начал Кязым, – мингрельский, грузинский, турецкий и греческий. Пять получается!

– Я тоже, – сказал Бахут, – знаю пять языков. Мингрельский, грузинский, абхазский, турецкий и… русский тоже.

На этом-то как раз Кязым его собирался поймать. В Абхазии русские в деревнях не живут, и поэтому они оба очень плохо знали русский язык. Но Бахут его знал еще хуже, чем Кязым.

– Значит, русский тоже знаешь? – переспросил его Кязым.

– Ну так, по-крестьянски знаю, – сказал Бахут, не давая себя поймать, – что нужно для хозяйства, для базара, для дороги – все могу сказать!

– А ты помнишь, когда мы продавали орехи в Мухусе, и у тебя разболелся зуб, и мы пришли в больницу, и что ты там сказал доктору? При этом, учти, доктор была женщина!

– Ты настоящая сушеная змея, – сказал Бахут, – двадцать лет с тех пор прошло, а он еще помнит. Я тогда пошутил.

– Ох, Бахут, – сказал Кязым, – разве человек шутит, когда у него болит зуб?

– А вот я такой. Я пошутил, – сказал Бахут, хотя уже понимал, что Кязым от него не отстанет.

– Ох, Бахут, – сказал Кязым, – ты нечестный человек. Ты тогда сказал этой женщине такое, что она нас чуть не прогнала. Повтори, что ты тогда сказал по-русски!

– Подумаешь, двадцать лет прошло, – напомнил Бахут смягчающее обстоятельство.

– Повтори, что ты сказал тогда по-русски.

– Ты сушеная змея, – сказал Бахут, понимая, что теперь Кязым от него не отстанет.

– Повтори, что ты тогда сказал по-русски!

– Доктор, жоп болит, – насупившись, повторил Бахут.

– Ох, Бахут, опозорил ты меня тогда, – отсмеявшись, сказал Кязым, – но сейчас-то хоть ты знаешь, как надо было сказать?

– Конечно, – сказал Бахут и вдруг почувствовал, что забыл. – Знал, но забыл. Кязым это сразу понял.

– Тогда скажи!

– Ладно, хватит, лучше давай выпьем, – сказал Бахут, оттягивая время, чтобы припомнить правильное звучание слова.

– Ох, Бахут, опять хитришь!

Бахуту показалось, что он вспомнил.

– Зоп болит, надо было сказать, – проговорил Бахут и сразу же по выражению лица Кязыма понял, что промахнулся.

Кязым долго хохотал, откидываясь, как при питье, и, разумеется, не падая, на что Бахут даже не рассчитывал.