— Сто–о–о–й! — Глухо пронеслась команда.
Караван с шумом остановился на берегу соленой речки. Лошади жадно тянулись к воде и, сделав единственный глоток, отступали, беспомощно помахивая головой. Глаза их, умные и печальные, наливались кровью, горло делало судорожные движения…
Люди бродили вдоль берега реки. Кое–кто прилег на песок под арбами, пытаясь найти прохладу в маленьком клочке тени среди нестерпимого, режущего глаза сияния. Дремота, полная кошмаров, навалилась на мозг. Хотелось пить.
И как–то без всякого энтузиазма, без малейшей радости в сознание людей проникли чьи–то слова, произнесенные равнодушно, монотонно:
— То не басмачи, то наши, красноармейцы.
Послышался топот. Проскакал боец, мелькнуло под белым платком коричневое воспаленное лицо.
Караван заволновался, зашевелился. Арбакеши бросились запрягать.
Через десять минут обоз снялся с печального бивуака.
Еще час пути… Еще час безмерных страданий людей и животных. Но оказалось, что подлинные мучения еще только впереди.
Начался подъем.
Вдоль обоза проехал Кошуба. Не останавливаясь, он предупреждал вполголоса:
— Подтянитесь… Проверьте винтовки.
Караван подъезжал к месту, завоевавшему печальную славу, — к Минг–мазару, что значит — Тысяча могил.
С холма расстилался вид на широкую, бескрайнюю степь, кое–где покрытую зелеными пятнами камыша и белыми плешинами солончаковых болот… Точь в точь как и тогда, на Байсунском перевале, гигантский столб желтой пыли медленно плыл над равниной.
Кошуба долго смотрел в бинокль и о чем–то советовался с Гулямом и Курбаном. Затем он махнул рукой, и два всадника поскакали на юг.
— Живее, живее, — командовал Кошуба. — Передать обозу, чтобы пошевеливались. — И, подъехав к Медведю, как бы невзначай, заметил: — Если это они, то они нас почти прозевали. Кони их тоже выбились из сил. И смогут они лишь нажимать с хвоста. Только поживее…
И, как нарочно, в эту минуту остановилась арба. Резко свернув в сторону, лошадь своротила громоздкую повозку в рытвину. Арбакеш, молодой, франтовато одетый парень соскочил с лошади и, нагло улыбаясь, подошел к Кошубе.
— Дальше не поедем… — Тон его был развязный. Он лихо заломил свою лисью шапку и уперся обеими руками в бока. Новенький полосатый бекасамовый халат его был перевязан ярко расшитым поясным платком. На желтых сапогах не было ни пылинки.
Командир молча рассматривал арбакеша. Тот, не дожидаясь вопроса, продолжал:
— Чека выскочила, колесо сейчас упадет.
Он лениво играл плеткой с дорогой серебряной рукояткой и самодовольно поглядывал на длинную вереницу остановившихся арб, путь которым преграждала его арба.
— Надо чинить… Починку будем делать.
Дорога шла по глубокой узкой выемке, выбитой в течение тысячелетий караванами и арбами в рыхлой лессовой толще. В узком коридоре обоз был как в ловушке.
Джалалов подскочил к арбакешу и срывающимся голосом закричал:
— Сейчас же, сейчас же трогай!
Арбакеш все так же нагло улыбался. Только глаза его, черные и пронзительные, заметались по сторонам, и камча запрыгала в руке.
По обрыву, из выемки, где сгрудился обоз, поднимались возбужденные, горячо жестикулирующие арбакеши.
Тогда Кошуба небрежно процедил сквозь зубы:
— Джалалов, успокойся.
Он слез со своего коня, и ведя его под уздцы, подошел вплотную к арбакешу. Выражение лица молодого парня под взглядом Кошубы начало меняться; бледность разлилась под коричневым загаром, глаза потеряли наглый блеск.
Около десятка арбакешей столпились вокруг них. Это были чернобородые, атлетически сложенные молодцы, славившиеся на всем Дюшамбинском тракте своей лихостью, удалью и неразборчивостью в вопросах морали.
Еще свежа была в памяти бухарцев легенда о некоем полунищем возчике Саибе с большой Каршинской дороги. Саиб повез богатого купца из Самарканда в Карши, а вернувшись, вскоре, превратился в Саиб–бая, богатого землевладельца в долине Зеравшана. Поговаривали, что купец вез много золотых монет, и что и купец, и монеты исчезли без следа, как будто их проглотили пески Кызыл–Кумов. Но кто мог заподозрить в чем–нибудь могущественного Саиб–бая — гостеприимного, хлебосольного и очень щедрого на подачки уездному начальнику и участковому приставу? Это тот самый Саиб–бай, который, как волшебник, за одни сутки насадил в пустынном урочище роскошный фруктовый сад только потому, что жена приезжего военного, жившего вблизи лагерного городка, выразила вслух сожаление, что приходится жить среди голой степи.
У недавнего арбакеша Саиб–бая было холеное, обрамленное ассирийской бородой лицо, белая, индийской кисеи чалма, три законных жены, не считая многочисленных наложниц, сотни батраков и тысячи баранов. И все же он был когда–то полунищим арбакешем, беспутным сыном большой дороги…
Арбакеши сумрачно смотрели на Кошубу. Они явно собирались затеять ссору, но Кошуба меньше всего намеревался вступать в переговоры. Он держался так, как будто перед ним было не полтора десятка отчаянных, вооруженных длинными ножами, головорезов, а несколько непослушных, расшалившихся мальчишек.
— Ну, Сиддык! — сказал он.
Молодой арбакеш встрепенулся. В глазах мелькнуло изумление: откуда командир знает его имя?
Рука Кошубы опустилась на плечо Сиддыка.
— Вот что, друг. Ты сейчас выведешь арбу на дорогу. Сейчас.
— Но чека…
— Заткнешь дырку, чем хочешь, хоть пальцем. Марш!
Сиддык спустился к арбе. Он шел как побитый. Несколько арбакешей кинулись к нему, по–видимому, желая помочь. Но Кошуба резко крикнул:
— Не сметь! Пусть сам.
Подхлестывая лошадь, Сиддык ухватился за колесо и с криком, напрягая все силы, вытолкнул арбу на дорогу.
Он вытер потный лоб полой халата, лихо вскочил в седло и гортанными выкриками погнал лошадь вверх по подъему.
Командир смотрел ему вслед.
— Хороший получился бы солдат… А вы знаете, кто он, вернее, кто его отец? Аманбай, локайский помещик. Самый настоящий курбаши. Родного сыночка послал отбывать обозную повинность. Кто знает, не хотел ли байский щенок нарочно задержать обоз? Видите, и колесо и чека на месте.
IV
Арбы скрипят особенно пронзительно. Скрип колес сверлит мозг и, отдаваясь эхом в накаленных стенах ущелья, кажется похожим на вопли чудовищных птиц. Птицы летят по пышущему зноем белому небу и купаются в солнечных лучах, расплескивая брызги пламени прямо в лицо. А голову все туже сжимает железный горячий обруч и перед глазами ходят черные столбы, и только в промежутки между ними можно с трудом разглядеть кусочки белых меловых утесов, белое соленое ложе речки, белые выцветы соли на дороге.
Сон это или бред?
Лошадь низко свесила голову и еле перебирает ногами. Выпустив из рук поводья, Николай Николаевич покачивается в забытье. Каждый шаг точно молотом отбивает удар в висках.
Пить хочется. Тридцать два часа люди и лошади не пили. Самое страшное, что не удалось напоить лошадей: еще несколько таких часов, и кони начнут падать.
Солнце будто нарочно медленно ползет по небу. Никогда, кажется, раскаленный этот шар не слезет с неба, не уберется за горы, не потонет в снегах таких близких и таких недосягаемых горных вершин. Какими безумцами были люди, поклонявшиеся солнцу! Нужно не поклоняться ему, а проклинать его…
Опять дремота и бред… И как давят стены ущелья! Отовсюду — от стен, от земли, от неба пышет жаром, как из тысячи печей.
Сколько может быть градусов?
Где самое жаркое место на земле? Говорят, где–то в Калифорнии. Пустяки! Наверняка, здесь.
Лошади, обессиленные, едва плетутся. Люди неподвижно лежат на арбах. Николай Николаевич похож на приведенье. Руки висят, как плети, рот раскрыт, жадно ловит сухой, горячий воздух.
Ущелье делает резкий поворот и упирается в высокий желтый холм — пирамиду, покрытую небольшими буграми. От пирамиды в лицо бьет горячая струя. Нечем дышать. Темнеет в глазах. Судя по стуку молотов в висках, лошадь продолжает шагать.
— Вы хотели видеть Ущелье Смерти, — слышит Николай Николаевич знакомый голос, — смотрите. Вот это место. Вот Тысяча могил.
Рядом едет Кошуба. Удивительно, как может он сохранять бодрый вид в такой зной.
Дорога разворачивается и белой, пышущей жаром и дымящейся едкой соленой пылью, лентой уходит в сторону. Медленно ползет по ней обоз. Все с трепетом смотрят на страшный холм. Все молчат.
— Вот из–за этого места, — говорит Кошуба, — и называется долина Ущельем Смерти. Они здесь и поджидают всегда. Знают, что и люди, и кони окончательно сдали, знают, что воля и силы подавлены усталостью, жаждой, солнцем, и… налетают.
Слова Кошубы, в другое время вызвавшие бы тревогу, почти никого не волнуют. Кто–то жалобно спрашивает:
— А вода скоро?
Не отвечая на вопрос, Кошуба продолжает:
— Многие сложили здесь головы, очень многие. Поедем, доктор, посмотрим.
Всем своим бодрым, подтянутым видом комбриг подчеркивает, что трудности пути по Ущелью Смерти не так уж велики и что нечего распускаться и падать духом, бодрость его действует на Николая Николаевича заразительно.
Кони идут узкой тропинкой по склону пирамиды. В стоне колес, в облаках пыли обоз уходит влево. Становится тише. Стрекочут кузнечики и цикады. Крепко пахнет полынью.
Здесь, наверху, чуть легче дышать. Мягкий, почти прохладный ветерок обдувает воспаленные лица. По бокам дорожки, среди кустов колючки, блеклой травы и ярких желтых цветов — холмики комковатой глины. Некоторые из них придавлены тяжелыми камнями, кое–где воткнуты колышки.
— Могилы, — говорит Кошуба. — Он снимает фуражку.
Всадники поднимаются вверх.
— Могилы. В каждой лежит воин. И не простой воин — боец Красной Армии. Заслуженный боец. Многие из них все фронты прошли. И под Питером воевали, на Кубани, и под Варшавой, и на Перекопе. И вот попали сюда, в Ущелье Смерти…
У самой вершины пирамиды лошади начинают испуганно храпеть и пятиться. Прямо из–под земли вырастает старик.