Война, голод, болезни пришли в Денау рука об руку. Истребительные бекские междоусобицы, малярия, эпидемии неведомых повальных болезней и, наконец, неслыханное поветрие проказы привели к тому, что в конце прошлого столетия город обезлюдел. Эпидемия проказы совпала со вспышкой чумы в кишлаке Анзоб к северу от Гиссара. Вымерли и окрестные кишлаки. Слово «Денау» стало проклятием. Все, даже здоровые жители города стали называться «махау» — прокаженными. Их гнали отовсюду, и они жили подаянием.
Высохли каналы и арыки, зеленая стена болотных камышей вплотную подобралась к воротам города, подпочвенная вода поднялась, и соль начала подтачивать дома, разъедать основания минаретов. Тугайные заросли завоевывали улицу за улицей, площади, дворы. По ночам на уцелевших крышах тонко выли шакалы, зловеще хохотали гиены.
Вслед за приходом в 1921 году военного гарнизона в Денау был создан Ревком. Начали создаваться первые советские учреждения. Правда, их действие еще распространялось только на город и ближайшие кишлаки, но народ все еще трепетавший перед басмачами, потянулся всем сердцем, всей душой к советской власти, видя в ней свою избавительницу от векового гнета деспотов и феодалов. Из далеких горных кишлаков шла в Денау беднота за помощью, за правдой. Многие, спасаясь от кровавой мести курбашей селились в Денау. Население города быстро росло.
Но в это же время прокладка через Денау торгового тракта в сторону центра Восточной Бухары — Дюшамбе привлекла сюда и всякий сброд. Возникали базары, появились торговцы, темные дельцы, лошадиные барышники, опиумокурилыцики, анашисты, монахи дервишеских мусульманских орденов. Весь этот люд оседал в чайханах, бродил по базарам, щупал товары, при удобном случае прихватывая их с собой, вел азартные игры, толкался, пел, торговался, выпивал несметное количество чайников чая, совершал сделки…
Сырая, мрачная мазанка стоит позади развалин кирпичного медресе. По сбитым, вырытым в кочковатой глине ступеням Кошуба, Джалалов и Медведь в полной темноте спускаются вниз. Резкий запах ударяет в нос. Пахнет кунжутным маслом. Из глубины не то погреба, не то пещеры вырываются скрипучие звуки, покашливание и тонкий детский голосок: «Пошт, пошт!» Большое животное, тяжело сопя, гулко топает ногами.
Трепетный огонек светильника, стоящего в нише, не может рассеять мрак, а только выхватывает из него громоздкие, непрерывно двигающиеся со стоном и скрипом балки и жерди…
Морда лошади на секунду появляется в полосе света, испуганно жмурятся большие слезящиеся глаза, нервно шевелятся мохнатые уши. Потом выныривает юноша, почти мальчик, в почерневшей засаленной тюбетейке, в лохмотьях. Нежное, миловидное лицо лоснится, как смазанное маслом. В глазах — выражение бесконечной печали. Губы шевелятся. Под нависающим черным потолком глухо отдается: «Пошт, пошт!»
Из черной дыры вылезает человек. Это глубокий старик. Он бросается к Кошубе и, шамкая беззубым ртом приветствия, пытается поцеловать ему руку. Командир мягко берет в обе ладони руку старика и вполголоса что–то спрашивает. Старик показывает на дыру, и Кошуба исчезает в ней, бросив тоном, не допускающим возражений: «Будьте добры, подождите здесь… Поговорите с ним».
Старик ведет гостей вглубь помещения. Здесь чисто и даже уютно. Расстелен старенький палас, одеяла. На скатерти расставлено скромное угощение. Видно, гостей ждали.
Хозяин суетится, он гостеприимен и непрерывно говорит. Он рассказывает о себе, о своей жизни — жизни полураба.
Усто–Фаттах — маслобойщик, он всю жизнь не выходит из этой ямы, всю жизнь слушает скрип примитивной маслодавилки — майджуваза.
Все оборудование маслобойки состоит из большой выдолбленной колоды. В углубление, наполняемое семенами масличных растений — кунжута, хлопка, сафлора — упирается огромный пест — бревно, приводимое во вращательное движение лошадью, без конца ходящей изо дня в день, из месяца в месяц, из года в год по кругу под монотонные крики: «Пошт, пошт!» Бревно растирает семена, выдавливает из них масло, которое стекает через отверстие в тыквенную бутыль…
Усто–Фаттах никогда не получал больших доходов.
— Амлякдар говорил мне, — рассказывает он. — «Ты, Усто–Фаттах, богатый человек, и я надбавлю на тебя налог». Но разве можно говорить о богатстве… Если крутился майджуваз от часа, когда чуть забрезжит свет над горами, и до полуночного намаза, то от продажи масла и жмыха можно было выручить в день сорок копеек. Но разве я мог истратить эти деньги на хлеб и рис для семьи? Ведь надо покупать семена, чтобы давить из них масло, надо покупать три снопа клевера для лошади, ячмень…
Он тяжело вздыхает.
— Да, Усто–Фаттах был «богатым» человеком… Если он получал сорок копеек, то двадцать забирал амлякдар, но Усто–Фаттах сводил концы с концами, когда все шло хорошо и джуваз скрипел целый день и даже дольше. А если Усто–Фаттах хоть на один день заболевал… или он вздумал посидеть в базарный день в чайхане, или отпраздновать рождение сына… Да, каждый такой день приносил слезы, ибо тогда в доме не было ни кусочка лепешки, ни фунта риса. Усто–Фаттах, «богатый» человек, шел тогда к лихоимцу ростовщику и умолял дать ему пятьдесят копеек с тем, чтобы через месяц отдать вдвое. Ха, «богатый» человек Усто–Фаттах. О, он был богат слезами и вздохами. Нет справедливости…
Скрипит майджуваз, трепетно прыгает пламя, шевелит ушами уже давно не видевшая дневного света, отупевшая лошадь.
— Пошт, пошт! — глухо отдается в подземелье.
— Мой сын, — говорит старик, показывая покрытым ревматическими шишками пальцем на юношу. — Вы, юноши, счастливы… Вы молоды. Ваша жизнь будет другой. А я родился слишком рано. Очень давно жил поэт, и он в старости сказал: «Погибла юность, владычица чудес. О, если бы ее догнал бег летящих молнией коней!» Где моя юность?
Внезапно появляется Кошуба.
— Что вы приуныли? Не верьте старику, что он так уж дряхл, что он за сорок лет такой работенки стал рабом бессловесным. Чепуха. — Он положил на плечо Усто-Фаттаху руку. — Знаете, кто он? Наш старик — лучший из стариков в мире. Это он — участник восстания славного крестьянского революционера Восе. Это он воевал с беками и эмирскими сарбазами, это он вместе с тысячами таких же ремесленников разрушал цитадель феодалов — Денауский арк. Это тот самый Усто–Фаттах, у которого здесь, в этой мрачной дыре собирались впоследствии члены тайного дехканского общества «Длинные пики», при упоминании одного имени которых трепетали могущественные гиссарские беки. Да знаете ли вы, что были годы, когда наш старик говорил: «Да не будет с бедняка Ахмеда взято ни одного чоха налогов», — ни один амляк–дар, если он имел в башке хоть крупинку здравого смысла, не решался заглянуть в дом Ахмеда. Это тот самый Усто, который первый раскусил басмаческих курбашей и разъяснял народу, кто враги и кто друзья. Вот он кто такой, Усто–Фаттах… Да что и говорить — он и сейчас неоценимый наш помощник. Настоящий агитатор. Послушали бы, как он рассказывает дехканам о Ленине! Ну, пошли.
В ту ночь в Денау мало кто спал: в чайханах, в харчевнях, караван–сараях шли приготовления к встрече грозных гостей. Стучали ножи; опытные повара искусно резали морковь, и груды тонкой лапши вырастали на подносах. Жалобно блеяли бараны, которых вели на убой. В красном отблеске костров белели жирные освежеванные туши. Шутка ли сказать, — предстояло накормить сотни людей. Торгаши ожидали богатых барышей.
Звенели дутары, тянулась гортанная монотонная песня.
Тревожные слова неслись из заброшенных садов, из чайхан, с берега реки.
Невидимые певцы пели:
Час наш еще не пробил,
Но час наш пробьет,
Час наш пробьет сейчас.
О, утро мщения!
В комнате Кошубы горел свет.
На донесение о певцах и подозрительных песнях командир не обратил внимания.
— Едем на охоту… — вдруг заговорил он. — На рассвете, стрелять гусей.
— А церемония сдачи? А Кудрат–бий?
— А мы к параду вернемся.
И Кошуба уехал на охоту. Уехал в такой момент, когда, казалось, все свои силы, всю энергию он должен был отдать подготовке к завтрашнему дню.
С топотом, бряцанием оружия проскакала группа всадников по неровным, вымощенным огромными камнями, улочкам города, мимо ярко освещенных чайхан, где степенно пили чай спустившиеся с гор дехкане.
Было поздно, уже караульщики объявили вторую стражу ночи, но никто не помышлял о сне. Над заброшенными садами неслись песни, и звукам их аккомпанировал звонкий плеск струй, мчавшихся по каменистому ложу.
Подскакав к большой чайхане в центре города, Кошуба громко, так, чтобы заглушить и песни, и звон сотен пиал, и шелест листвы чинаров, позвал:
— Гулям!
— Есть! — из особенно оживленной группы чалмоносных, почтенных денаусцев поднялся Гулям. Под матерчатым козырьком краснозвездной буденовки, сидевшей задорно на самом темени круглого бритого черепа, поблескивали лукавыми огоньками карие глаза.
Ловко лавируя между тесно сидевшими на паласах и коврах посетителями, толстяк подбежал к краю помоста.
— Гулям! — опять очень громко сказал Кошуба. — Уезжаю на охоту.
Гулям сделал движение, выражавшее крайнюю степень изумления. Кошуба многозначительно протянул:
— Понятно? На охо–ту. Будьте готовы к одиннадцати.
Он отдал честь с блеском и четкостью, присущими только старым кавалеристам, и, тронув поводья, отъехал, от чайханы.
Так отряд останавливался еще в двух–трех местах, и всюду Кошуба отдавал распоряжения своим бойцам. И всюду бойцы оказывались в самой гуще народа.
Выехав из города, отряд поскакал по щебнистой равнине к пойме реки.
Поднималась луна, космы тумана ползли к горам, цепляясь за верхушки камыша. Впереди тускло мерцал свинцовая гладь воды. По бокам узкой тропинки высились гигантские кусты.
Командир уверенно вел отряд вглубь чангала, насвистывая веселый вальс. Внезапно он резко осадил коня перед высокой изгородью из связок камыша и хвороста.
— Эй, эй! — крикнул Кошуба.