При звуках его голоса что-то вздрогнуло и оборвалось в груди Ляли. Увидев ее, Рязанцев круто оборвал речь, подошел к ней и так подал ей обе руки, точно хотел обнять, но чтобы это движение было заметно и понятно только ей одной.
Ляля снизу взглянула ему в лицо, и губы у нее вздрогнули. Она молча и с усилием высвободила свою руку и, пройдя в зал, отворила стеклянную дверь на балкон. Рязанцев со спокойным удивлением посмотрел ей вслед.
— Моя Людмила Николаевна изволит сердиться, — с шутливой важностью сказал он Николаю Егоровичу.
Николай Егорович захохотал.
— Ну что ж, идите мириться!
— Ничего не поделаешь! — комически вздохнул Рязанцев и вышел за Лялей на балкон.
Дождь все шел, и его тонкий водяной звук непрестанно стоял в воздухе. Но тучи, светлея и редея, уже расплывались вверху.
Прижавшись щекой к мокрому холодному дереву столба, Ляля выставила голову на дождь, и ее волосы сразу намокли.
— Моя принцесса гневается… Лялечка! — сказал Рязанцев и потянул ее к себе, прижимаясь губами к мокрым пахучим волосам.
И от этого прикосновения, такого знакомого и счастливого, все растаяло в груди Ляли, и, прежде чем она успела сообразить что-нибудь, руки ее, почти против воли, обвились вокруг крепкой шеи Рязанцева, и между долгими дурманящими поцелуями Ляля сказала:
— Я на тебя страшно сердита… ты гадкий!
И ей самой было странно, что ничего нет ни страшного, ни тяжелого, ни непоправимого, в конце концов, какое ей дело! Лишь бы любить и быть любимой этим большим, красивым, с такой широкой грудью человеком.
Но за обедом ей было стыдно смотреть на Юрия, с недоумением поглядывавшего на сестру, и, улучив мгновение, Ляля умоляюще прошептала ему:
— Я гадкая…
Юрий криво улыбнулся. В глубине души он был рад, что все кончилось так благополучно, но старался развить в себе презрение к этой мещанской терпимости и мещанскому счастью. Он ушел к себе в комнату и почти до вечера просидел один, а когда к сумеркам посветлело и прояснилось небо, взял ружье и пошел на охоту, на то же место, где был вчера с Рязанцевым. О том, что произошло, Юрий старался не думать.
После дождя все болото ожило. Послышалась масса новых разнообразных звуков, и то там, то тут трава шевелилась, как живая, от скрытой в ней таинственной жизни. Лягушки дружно изо всех сил заливались на все голоса, какая-то птица выводила несложные скрипучие ноты, похожие на тррр… тррр… утки бойко крякали где-то близко, в мокрой осоке, но на выстрел не летели. Юрию и не хотелось стрелять. Он вскинул ружье на плечо и пошел домой, прислушиваясь и приглядываясь к хрустальным звукам и глубоким, то темным, то ярким краскам вечера.
«Хорошо, — думал он, — все хорошо, только человек безобразен».
Издали он увидел огонек на бахче и освещенные фигуры Кузьмы и того же Санина, сидевших возле самого огня.
«Что он тут, живет, что ли?» — с удивлением и любопытством подумал Юрий.
Кузьма что-то говорил и смеялся, размахивая рукой. Смеялся и Санин. Огонек, еще розовый, а не красный, как ночью, горел, как свечка, вверху мирно и мягко вызвездило небо. Пахло свежей землей и обрызнутой влагой травой.
Юрий почему-то боялся, чтобы его не заметили, и ему было грустно, что он не может пойти к ним, что между ними и им стоит что-то непонятное, как будто даже несуществующее, пустое, но совершенно неодолимое, как пространство, лишенное воздуха.
Он почувствовал себя совершенно одиноким. Мир, с его вечерними красками, огоньками, звездами, людьми и звуками, воздушный и светлый, стал отдельно от Юрия, маленького и темного внутри, как темная комната, в которой что-то томится и плачет. И чувство одинокой тоски так охватило его, что когда он проходил вдоль бахчи, сотни арбузов, белевших в сумерках, напоминали ему человеческие черепа, разбросанные по полю.
XVI
Лето развернулось, переполняясь теплом и светом, и казалось, что между сверкающим голубым небом и истомленной от зноя землей дрожит и струится золотая дымка. В горячем мареве, разомлев от жары и опустив неподвижные листья, сонно стояли деревья, и короткие жидкие тени беспомощно лежали в пыльной нагретой траве.
Но в комнатах было прохладно. Отсветы сада мягко зеленели на потолке, и странно живые, когда все застыло в знойном покое, легко колыхались на окнах гардины.
Распахнув белый китель, Зарудин медленно расхаживал из угла в угол и с особой, тщательно им выработанной ленивой небрежностью показывал крупные белые зубы, дымил папиросой. А Танаров, весь взмокший от поту, в одной рубахе и рейтузах, лежал на диване и украдкой озабоченно следил за ним маленькими черными глазками. Ему до зарезу нужны были пятьдесят рублей, но он уже два раза просил их у Зарудина и, не решаясь просить в третий раз, тоскливо ждал, когда Зарудин сам вспомнит.
Зарудин помнил, но в течение последнего месяца он проиграл семьсот рублей, и ему было жаль денег.
«За ним уже и так двести пятьдесят, — думал он, не глядя на Танарова и понемногу раздражаясь от жары и обиды, — странно, честное слово!.. Мы, конечно, в хороших отношениях, но как ему не стыдно все-таки… Хоть бы извинился, что много должен и тому подобное!.. Не дам!» — с жестокой радостью прибавил он мысленно.
Вошел денщик, маленький и веснушчатый, вываленный в пуху. Он криво и вяло остановился во фронт и, не глядя на Зарудина, сказал:
— Вашброд, дозвольте доложить, что как их благородие требовали пива, так пиво все вышедши.
Зарудин с вспыхнувшим раздражением невольно взглянул на Танарова.
«Ну вот! — подумал он. — Черт его знает, это становится, наконец, невыносимо!.. Знает, что у меня свободного гроша нет, а выдумывает еще пиво!..»
— Водка опять же кончается, — прибавил солдат.
— Да, ну пошел к черту… Там у тебя два рубля остались, и купи, что нужно, — с возрастающей досадой отмахнулся Зарудин.
— Никак нет. Ничего не осталось.
— Как так, что ты врешь! — останавливаясь, возразил Зарудин.
— Так что их благородие приказали прачке отдать, так я рубль семь гривен отдал, а тридцать копеек на стол в кабинете положил, вашброд!..
— Ах, да… приторно небрежно, краснея и волнуясь, отозвался Танаров, — я вчера сказал… неловко, знаешь… Целую неделю баба ходит…
Красные пятна появились на твердо выбритых щеках Зарудина, и под их тонкой кожей недобро задвигались скулы. Он молча прошелся по комнате и вдруг остановился против Танарова.
— Послушай, — странно задрожавшим, остро-оскорбительным голосом проговорил он, — я попросил бы тебя не распоряжаться моими деньгами…
Танаров весь вспыхнул и пришел в движение.
— Гм, странно… такие пустяки… — оскорбленно пробормотал он, пожимая плечами.
— Дело не в пустяках, — с жестоким удовольствием, точно мстя ему за что-то, возразил Зарудин, — а в принципе… С какой стати, скажи, пожалуйста!
— Я… — начал было Танаров.
— Нет уж, я тебя попрошу! — настойчиво, тем же угнетающим тоном перебил Зарудин. — Наконец, ты мог бы мне сказать… А это крайне неудобно!
Танаров беспомощно пошевелил губами и потупился, перебирая задрожавшими пальцами перламутровый мундштучок. Зарудин еще немного подождал ответа, потом круто повернулся и, звеня ключом, полез в стол.
— На, купи что нужно… — сердито, но уже спокойнее сказал он солдату, подавая сто рублей.
— Слушаю, — ответил солдат и, повернувшись налево кругом, вышел.
Зарудин медленно, с чувством щелкнул ключами шкатулки и задвинул ящик. Танаров мельком взглянул на эту шкатулку, где лежали нужные ему пятьдесят рублей, проводил их робкими грустными глазами и, вздохнув, скромно стал закуривать папиросу. Ему было страшно обидно, и в то же время он боялся выразить эту обиду, чтобы Зарудин не рассердился еще больше.
— Ну что ему два рубля… — думал он, — ведь знает, как мне нужны деньги.
Зарудин ходил по комнате, и сердце еще дрожало у него от раздражения, но понемногу он стал успокаиваться, а когда денщик принес пиво, Зарудин сам с наслаждением выпил стакан ледяной пенистой влаги и, обсасывая кончики усов, заговорил, как будто ничего не случилось:
— А вчера у меня опять Лидка была… интересная, брат, девка!.. Огонь!..
Танаров обиженно молчал.
Зарудин, не замечая, медленно прошелся по комнате, и глаза у него оживленно смеялись каким-то воспоминаниям. Здоровое сильное тело млело от жары, и горячие возбуждающие мысли подмывали его. Вдруг он громко, точно коротко заржав, засмеялся и остановился.
— Ты знаешь… вчера я хотел… — выговорил он специальное грубое и страшно унизительное для женщин слово, — так она сначала на дыбы встала… знаешь, у нее такой гордый огонек в глазах иногда появляется…
Танаров, чувствуя, как быстро и жадно напрягается его тело, невольно распустил лицо в липкую возбужденную улыбку.
— А потом так… что меня самого чуть судороги не схватили! — вздрагивая от невыносимо острого воспоминания, докончил Зарудин.
— Везет тебе, черт возьми! — завистливо вскрикнул Танаров.
— Зарудин, дома? — закричал с улицы громогласный голос Иванова. — Можно к вам?
Зарудин вздрогнул от неожиданности и, как всегда, испугался, не слышал ли кто-нибудь его рассказ о Лиде Саниной. Но Иванов кричал через забор из переулка, и его даже не было видно.
— Дома, дома! — крикнул Зарудин в окно.
В передней послышались голоса и смех, точно туда ввалилась целая толпа народу. Пришли Иванов, Новиков, ротмистр Малиновский, еще два офицера и Санин.
— Ур-ра! — оглушительно закричал Малиновский, косо переступая порог и блеснув багрово-красным лицом, с вздрагивающими налитыми щеками и пушистыми усами, похожими на два снопа ржи. — Здорово, ребята!..
— Эх, черт… опять четвертной выскочит! — с досадой, от которой у него мигнули глаза, подумал Зарудин. Но он больше всего на свете боялся, как бы кто-нибудь не подумал, что он не самый щедрый, компанейский и богатый человек, и потому, широко улыбаясь, крикнул:
— Откуда вы такой компанией? Здорово!.. Эй, Черепанов!.. Тащи водки и еще там!.. Сбегай в клуб, скажи, чтобы прислали ящик пива… Пива хотите, господа?.. Жарко!