То светлое и дерзкое настроение, которое овладело ею под спокойный голос брата, исчезло так же быстро, как и появилось. Опять черною четою пришли и стали подле стыд и страх и вселили в нее мысль, что она не имеет права не только на новое счастье, но и на самую жизнь.
Целыми днями, с книгой в руках, она сидела в саду, потому что не могла прямо и просто смотреть в глаза матери. Тысячи раз все в ней возмущалось, тысячи раз говорила она себе, что мать — ничто перед ее собственной жизнью, но каждый раз, когда мать подходила к ней, голос Лиды менялся, теряя свою звучность, а в глазах бегало что-то виноватое и робкое. А ее смущение, румянец, нетвердый голос и бегающий взгляд тревожили мать. Нудные допросы, тревоги и преследующие испытующие взгляды так измучили Лиду, что она стала прятаться.
Так сидела она и в этот вечер, тоскливо следя за тающей в черном горизонте зарей и думая свою тяжелую безысходную думу.
Она думала о том, что не понимает жизни. Что-то непостижимо громадное, спутанное, как спрут, липкое и могучее, вставало перед нею.
Ряд прочитанных книг, ряд великих и свободных идей прошли сквозь ее мозг, и она видела, что поступок ее был не только естествен, но даже хорош. Он не причинял никому зла, а ей и другому человеку дал наслаждение. И без этого наслаждения у нее не было бы молодости, и жизнь была бы уныла, как дерево осенью, когда облетят все листья. Мысль о том, что религия не освятила ее союза с мужчиной, была ей смешна, и все устои этой мысли были давно источены и разрушены человеческой свободной мыслью. Выходило так, что она должна была бы радоваться, как радуется цветок, в солнечное утро опылившийся новою жизнью, а она страдала и чувствовала себя на дне пропасти, ниже всех людей, последнего из последних. И как ни звала она великие идеи и непоколебимые истины, перед завтрашним днем позора они таяли, как тает воск от огня. И вместо того чтобы встать ногою на шею людям, которых она презирала за тупость и ограниченность их, Лида думала только о том, чтобы спастись и обмануть их.
И когда она одиноко плакала, тая слезы от людей, и когда обманывала их притворным весельем, и когда погружалась в тупое отчаяние, Лида, как цветок к теплому лучу, тянулась только к Новикову. Мысль о том, что он спасет ее, казалась преступно подлой, порой вспыхивало возмущение, что она может зависеть от его прощения и любви, но сильнее убеждений и сильнее протеста было сознание своего бессилия и любовь к жизни. И вместо того чтобы возмущаться людской глупостью, она трепетала, а вместо того чтобы свободно взглянуть в глаза Новикову, она робела перед ним, как раба. И в этой раздвоенной девушке было что-то жалкое и беспомощное, как в птице с подрезанными крыльями, которой уже не полететь никогда.
И в те минуты, когда муки ее становились невыносимы, Лида всегда вспоминала о брате, и душа ее переполнялась наивным удивлением; ей было ясно, что у брата нет ничего святого, что он смотрит на нее, на сестру, глазами самца, что он эгоистичен и безнравственен, но в то же время это был единственный человек, с которым ей было легко, с которым она, не стыдясь, могла говорить о самых сокровенных тайнах своей жизни. В его присутствии все казалось просто и ничтожно: она была беременна, да, но что ж из того? Она была в связи, да, но ей так нравилось! Ее будут презирать и унижать, — так что ж: перед нею жизнь, солнце и простор, а люди есть везде. Мать будет страдать, так вольно ж ей!.. Лида не видела жизни матери, когда та переживала свою молодость, и мать не будет следить за нею, когда умрет, случайно встретившись на дороге жизни и вместе пройдя часть пути, они не могут и не должны ложиться поперек дороги друг другу.
Лида видела, что ей самой никогда не стать такой свободной, что, думая так, она только подчиняется обаянию этого спокойного и твердого человека, но с тем большим удивлением и восхищенной нежностью смотрела она на него. И странные вольные мысли бродили у нее в душе.
«Если бы он был чужой, не брат…» — несмело и пугливо думала она, поскорее убивая эту стыдную, но влекущую мысль.
И опять обращалась мыслью к Новикову и, как раба, робко ждала и надеялась на его прощение и любовь.
Так завершался этот заколдованный круг, и Лида бессильно билась в нем, теряя последние силы и краски своей молодой яркой души.
Она услышала шаги и оглянулась.
Новиков и Санин молча подходили к ней, шагая прямо по высокой траве. Их лиц нельзя было рассмотреть в бледном сумраке вечера, но почему-то Лида сразу почувствовала, что страшная минута приближается. Было похоже, что жизнь оставила ее, так бледна и слаба стала она.
— Ну вот, — сказал Санин, — я привел к тебе Новикова, а что ему нужно — он сам тебе скажет… Посидите тут, а я пойду чай пить.
Он круто повернулся и пошел прочь, широко шагая через траву.
Несколько времени, постепенно сливаясь с мраком, еще белела его рубаха, потом исчезла за деревьями, и стало так тихо, что не верилось, что он ушел совсем, а не стоит в тени деревьев.
Новиков и Лида проводили его глазами и оба по этому движению поняли, что все сказано и надо только повторить вслух.
— Лидия Петровна, — тихо проговорил Новиков, и звук его голоса был так печален и трогательно искренен, что сердце Лиды нежно сжалось.
«А он тоже бедный, жалкий и хороший он…» — с грустною радостью подумала девушка.
— Я все знаю, Лидия Петровна… — продолжал Новиков, чувствуя, как растет в нем умиление перед своим поступком и жалость к ее скорбной робкой фигурке. — Но я вас люблю по-прежнему… может быть, и вы меня полюбите когда-нибудь… скажите, вы… хотите быть моей женой?
«Не надо много говорить ей об „этом“, — думал он, — пусть она даже не знает, какую я жертву приношу для нее…»
Лида молчала. Было так тихо, что слышались на реке быстрые всплески струек, набегающих на кусты лозняка.
— Оба мы несчастны, — вдруг неожиданно для самого себя из самой глубины души проговорил Новиков, — но, может быть, вдвоем нам будет легче жить!..
Теплые слезы благодарности и нежности навернулись на глаза Лиды. Она подняла лицо к нему и сказала:
— Да… может быть!
«Видит Бог, я буду хорошей женой и всегда буду любить и жалеть тебя!» — сказали ее глаза.
Новиков почувствовал этот взгляд, быстро и порывисто опустился возле нее на колени и стал целовать ее дрожащую руку, сам весь дрожа от умиления и внезапно проснувшейся радостной страсти. И эта страсть так ярко и глубоко передалась Лиде, что разом исчезло больное жалкое чувство робости и стыда.
«Ну вот и кончено… И опять я буду счастлива… Милый, бедный!..» — плача счастливыми слезами, думала она, не отнимая руки и сама целуя мягкие, всегда нравившиеся ей волосы Новикова. Воспоминание о Зарудине ярко мелькнуло в ней, но сейчас же погасло.
Когда пришел Санин, решивший, что времени для объяснений прошло достаточно, Лида и Новиков держали друг друга за руки и что-то тихо и доверчиво рассказывали. Новиков говорил, что никогда не переставал ее любить, а Лида говорила, что любит его теперь. И это было правдой, потому что Лиде хотелось любви и счастья, она надеялась найти их в нем и любила свою надежду.
Им казалось, что они никогда не были так счастливы. Увидев Санина, они замолчали и глядели на него смущенными, радостными и доверчивыми глазами.
— Ну, понимаю, — важно сказал Санин, поглядев на них. — И слава Богу. Будьте только счастливы!
Он хотел еще что-то добавить, но чихнул на всю реку.
— Сыро… Не схватите насморка! — прибавил он, протирая глаза.
Лида счастливо засмеялась, и смех ее прозвучал над рекой опять загадочно и красиво.
— Я уйду! — объявил Санин, помолчав.
— Куда? — спросил Новиков.
— А там пришли за мной Сварожич и этот офицер… поклонник Толстого… как его?.. Длинный такой немец!
— Фон Дейц! — беспричинно смеясь, подсказала Лида.
— Он самый. Пришли нас всех звать на какую-то сходку. Только я сказал им, что вас дома нет.
— Зачем, — все, смеясь, спросила Лида, — может, и мы бы пошли?
— Сиди тут, — возразил Санин. — Я бы и сам сел, если бы было с кем!
И он опять ушел, на этот раз в самом деле. Вечер наступил, в темной текучей воде заколебались звезды.
XXIV
Вечер был темный и глухой. Над верхушками черных окаменелых деревьев тяжко клубились тучи и быстро, точно поспешая к невидимой цели, ползли от края и до края неба. В их зеленоватых просветах мелькали и скрывались бледные звезды. Вверху все было полно непрестанного зловещего движения, а внизу все притихло в напряженном ожидании.
И в этой тишине голоса спорящих людей казались чересчур резкими и крикливыми, точно визг маленьких раздраженных животных.
— Как бы то ни было, — неуклюже, как журавль, спотыкаясь длинными ногами, выкрикивал фон Дейц, — а христианство дало человечеству неизживаемое богатство, как единственное полное и понятное гуманитарное учение!
— Ну да… — упрямо дергая головой и сердито глядя ему в спину, возражал идущий сзади Юрий, — но в борьбе с животными инстинктами христианство оказалось так же бессильно, как и все дру…
— Как «оказалось»! — с возмущением вскрикнул фон Дейц. — Все будущее за христианством, и говорить о нем, как о чем-то конечном…
— У христианства нет будущего! — перебил Юрий, с беспричинной ненавистью всматриваясь в расплывающееся пятно офицерского кителя. — Если христианство не могло победить человечество в эпоху самого острого своего развития и бессильно попало в руки кучки мерзавцев, как орудие наглого обмана, то теперь, когда уже даже самое слово «христианство» стало пресным, странно и смешно ждать какого-то чуда… История не прощает: что раз сошло со сцены, то назад не придет!..
Деревянный тротуар чуть белел под ногами; под деревьями иногда не было видно ни зги, и болезненно раздражала возможность стукнуться о тротуарный столбик, а голоса казались неестественными, потому что не видно было лиц.
— Христианство?.. сошло со сцены! — вскрикнул фон Дейц, и в голосе его прозвучало преувеличенное изумление и негодование.