Санин — страница 74 из 131

Стало страшно.

Солдат вдруг засмеялся и фыркнул.

— А чего вы там не видели? — спросил мастеровой, и по заплетающемуся звуку его голоса и покачиванию вперед стало видно, что он страшно пьян.

— Лиза, — испуганно позвала Дора, — пойдем, постоим на площадке.

— Что ж, вы со мной разговаривать не желаете? — ломаясь, враждебно спросил опять мастеровой.

— Нет, отчего же… — торопливо ответила Лиза.

— Я спрашиваю… люб…бопытно мне знать, для чего, например, в Петербург?..

— Учиться… — покорно ответила Лиза. Солдат опять засмеялся.

— Учиться? — переспросил мастеровой. — А не…? Солдат фыркнул, как лошадь, и от восторга упал лицом на перегородку.

Дора испуганно заплакала. Лиза смотрела на мастерового серьезными, внимательными глазами, и в груди у нее что-то пустое и холодное мучительно сжало сердце.

— Вот я те как дам по уху, — неожиданно сказал с другой стороны вагона бородатый старый мужик в лаптях, — так будешь знать, как обижать зря, дурак!

Мастеровой мутными глазами посмотрел на него.

— А мне наплевать… черт с ними! — Он выругался скверным словом, встал и ушел.

— Наро-од!.. — укоризненно сказал старый мужик и тоже встал и пошел за ним.

— А вы отколь едете? — спрашивал он кого-то.

— Из-под Калуги… — ответил тот же мастеровой.

— А мы курские… — сказал мужик.

К вечеру воздух в вагоне стал еще тяжелее. За стеклами в темноте невидимо, дрожа, колотился дождь, и бесконечно стучал поезд.

Дора тихо улеглась на своем месте, и чувствовалось, что она боится пошевелиться. Лиза опять ушла на площадку, с которой уже ничего не было видно, а было только холодно и мокро, и там простояла часа два, напряженно и тоскливо глядя в темноту.

Ей припомнилось, как два дня тому назад ее провожали из дому. Сережа и мать плакали, а в доме было так пусто, как будто только что вынесли что-то самое важное, без чего все должно затихнуть, опустеть, замереть. Потом на вокзале вдруг неожиданно подошел к ним Савинов, в серой, длинной, мокрой от дождя шинели, и лицо у него было серое, мокрое и измученное.

— Лизавета Павловна… — сказал он дрожащим голосом. — Я с вами хотел поговорить…

Лизе стало тяжело и неприятно. Все, что можно было сказать, уже было переговорено сто раз за это лето. Ей даже казалось, что все лето продолжался этот нудный, скучный разговор о том, чего нельзя было переделать. Сначала ей до слез было жалко корнета, но потом он стал раздражать ее, и не потому, что надоел ей, а потому, что все смеялись над ним, и ей было стыдно, что она чуть-чуть было не вышла за него замуж.

— Он правильную блокаду ведет с вами! — говорил Паша Афанасьев. — Бедный, он сильно страдает, а все похож на индюка, у которого выщипали хвост!

Все-таки она пошла с ним по платформе, блестевшей от дождя.

— Вы скорее… — холодно заметила Дора.

— Сейчас! — ответила Лиза уверенно.

— Я не задержу Лизавету Павловну… — печально прибавил корнет.

Они прошли молча два раза взад и вперед. Корнет тяжело дышал и смотрел вниз на забрызганные грязью лакированные сапоги.

— Ну, что вы мне хотели сказать? — спросила Лиза.

— Я… Значит, все между нами кончено? — проговорил корнет унылым голосом, и слышно было, что спросил он это Бог знает зачем, и сам прекрасно понимает, что все кончено.

Лиза молчала. Прозвонил первый звонок. Корнет вздохнул.

— Лизавета Павловна, — вдруг быстро заговорил он, — я, может быть, и очень смешной и… человек не… но я не стану вам мешать… Вы знаете, что более преданного вам человека вы не найдете… Я, правда, не понимаю, почему вам нужно ехать, когда вы и здесь… столько счастья всем… Может быть, я недостоин вас… конечно… но я бы пешком пошел за вами, если бы знал, что… Вы меня простите, Лизавета Павловна, если я…

Вдруг губы корнета задрожали, и лицо его стало жалко и похоже на детское; он круто оборвался и замолчал.

Потом он деятельно помогал переносить вещи, кричал на носильщика и долго махал фуражкой, когда поезд отошел.

— А он, в сущности, ничего… — сказала Дора про корнета. — Только скучный ужасно.

И вот, глядя в темный четырехугольник окна, за которым что-то мерещилось, Лиза подумала теперь, что было бы, если бы вдруг, когда к ним приставал и ругал их мастеровой, дверь отворилась и вошел корнет. И вдруг ей страстно захотелось его увидеть, прижавшись, пройти по саду под руку, почувствовать себя безопасно, спокойно, чисто и просто.

Лиза тихо заплакала, и слезы катились мимо носа по еще детски пухлым губам и падали на закруглившуюся невысокую грудь.

IV

Весна началась. Вся земля вздохнула, точно свалилась с нее огромная, прилипчивая тяжесть. Это теплое, влажное, пахучее и радостное для всего живого дыхание земли было ясно слышно в городе, с полей и лесов, приносимое мягким, упругим ветром. Где-то начинал таять мягкий, белый и хруплый снег, потекли чистые струйки холодной как лед воды и появилась на проталинах еще сырая, но уже готовая зазеленеть трава. Но в самом городе мало было видно весну: снег там и зимой был незаметный, талый и грязный, морозов не чувствовалось так остро, — жизнь и зимой и летом была одинаково суетливая и пестрая.

В палате военно-медицинского госпиталя было светло. В открытую форточку струей вливался запах весны, и оттого было еще скучнее и невыносимее среди ровных рядов кроватей и умирающих, исхудалых людей.

Паша Афанасьев сидел у окна в госпитальный сад, где было больше зеленых заборчиков, чем деревьев, а на каждом деревце висел размокший кусочек картона с названием дерева по-русски и по-латыни. На коленях у Паши была книга, а руки, которыми он ее придерживал, были так худы и прозрачны, что на них жалко и больно было смотреть. Лиза Чумакова, Дора Баршавская и студент Андреев сидели с ним и молчали. Было странно и неловко говорить о чем бы то ни было, потому что в коридоре ассистент профессора сказал им, что Афанасьев умрет на этой неделе, что его безвозвратно убили вечное напряжение, непривычный, непосильный труд и чуждый климат.

— Сгорел человек… жаль! — сказал доктор.

Но зато, хотя ему уже и трудно было говорить, Паша Афанасьев говорил без умолку. Этого не запрещали, так как теперь было все равно.

— Я когда прочел это, — слабым и прерывистым голосом, похожим на скрип останавливающейся небольшой машинки, говорил Паша Афанасьев и постукивал по книге худыми пальцами, — мне показалось, будто в моей комнате окно открыли: так и посветлело все вокруг! Все это серый, безрадостный тон… ведь он душу выедает у человека!.. А теперь — молодец!.. Каким торжествующим аккордом он заканчивает!.. Ведь это как посмотреть: ведь это не простой рассказ о том, что вот, мол, взяла девушка да и поехала учиться… Это символ глубокого значения!

Они знали, о каком рассказе он говорит, рассказ всем нравился, но всем было странно и тягостно слышать торжествующий, восторженный голос накануне смерти. И теперь, при умирающем человеке, книга казалась неинтересной и даже ненужной.

— Ах, побольше бы таких зовущих, смелых голосов! — тихим голосом, в котором слышалось огромное напряжение, мечтательно говорил Паша Афанасьев. — Надо будить, надо звать… надо рассказать всем, что нет жизни там, где нет могучего, напряженного труда!.. Главное — надо, чтобы исчез свой угол, свои интересы, свои люди, чтобы были все люди, все кипело, чтобы весь мир был открыт человеку!..

— Да… только как же этого достигнуть? — неопределенно отозвался Андреев.

Паша Афанасьев сразу замолчал и непонимающим взглядом заслушавшегося чего-то человека посмотрел на него болезненно блестящими глазами. Но Андреев молчал.

— Милая Лизочка, — сказал Паша Афанасьев мягко и радостно, — я так рад, что вытащил вас из нашего болота!.. И за вас рад, и за себя… Ведь это немалая заслуга — вытащить человека, да еще такого милого, такого хорошего, как вы!.. А ведь это я вас вытащил, правда?.. Ну, не совсем я, и книги много помогли, — он опять слабо постучал по книге, — но все-таки.

Он помолчал, напряженно о чем-то думая, и когда опять заговорил, то говорил с трудом и криво, виновато усмехаясь:

— Вот, Лизочка, если я умру… дело возможное, конечно… вам я и оставлю свое дело… Вы мое создание, в вашей милой, хорошей душе буду жить и я… Так-то, Лизочка… В какую я грустную материю впал… А помните, как вы хотели выйти замуж за того корнета, что хотел застрелиться из пушки?..

Паша Афанасьев радостно засмеялся.

— Помню, Паша… — грустно ответила Лиза, глядя ему в глаза своими добрыми, выпуклыми глазами, и принудила себя улыбнуться.

— Да… Ну, да Бог с ним!.. Мне его, знаете, под конец даже жалко стало. В сущности, не виноват же он в том, что судьба и люди сделали его пошляком. А страдал он, кажется, сильно… Да…

Паша Афанасьев опять задумчиво помолчал, и в глазах его было что-то грустное и теплое.

— Да, главное сделали, — ушли! — вдруг снова оживился он. — Что бы там ни было, а теперь перед вами… милая Лизочка!..

Паша Афанасьев захлебнулся, и что-то странное, непонятное, какой-то исступленный, нечеловеческий восторг осветил его худое, обросшее спутанными мягкими волосами лицо. Доре показалось, что он не с Лизой и не о Лизе говорит, и лицо его не в первый раз напомнило ей болезненно ярко одну картину, на которой в пламени и в дыму вздымали кверху искривленные руки ополоумевшие самосожигатели. Ей стало страшно.

Когда они поднялись уходить, Паша, ослабевший от напряжения, сказал Андрееву:

— Голубчик, возьми ты у меня там литературу, отнеси ее к Богданову… Там важное, срочное есть… Я, пожалуй, залежусь… Ну, до свиданья, мои дорогие!

Они пошли к двери, но Паша вдруг громко позвал:

— Лизочка… Лиза.

Дора и Андреев остановились в коридоре, а Лиза быстро вернулась и стала близко от него, наклоняясь. Ей был слышен сухой и потный в одно и то же время запах его больного тела.

— Лизочка… — сказал Паша Афанасьев и замолчал. Глаза у него странно блестели глубоким, внутренним блеском, как будто он смотрел куда-то внутрь себя. Лиза ждала, наклонившись, и почему-то боялась посмотреть на него.